Time and eternity in the letters by N. M. Karamzin
Автор: Sapchenko Liubov Aleksandrovna
Журнал: Поволжский педагогический поиск @journal-ppp-ulspu
Рубрика: Филология
Статья в выпуске: 4 (14), 2015 года.
Бесплатный доступ
The article presents the analysis of Karamzin’s views on the flow of time and eternity category, which are shown in his letters. Karamzin’s epistolary allows to revise established notions about the historiographer and to reveal his philosophical attitude to History.
Letters, n.m. karamzin, time, eternity, history
Короткий адрес: https://sciup.org/14219628
IDR: 14219628
Текст научной статьи Time and eternity in the letters by N. M. Karamzin
Образ Н. М. Карамзина как историографа государства Российского, его 23-летние занятия историей позволяют предположить, что именно движение исторического времени было главным предметом его раздумий и трудов. Во многом это действительно так. Прошлое страны, ее настоящее и будущее были для него неразрывно связаны. История, по словам Карамзина, есть «завет предков к потомству; дополнение, изъяснение настоящего и пример будущего» [4, IX]. Исследование минувших времен было для него не самоценно: Карамзин желал постигнуть «план» Провидения и предвидеть судьбу отечества на целое тысячелетие [7, с. 172-173], надеясь на укрепление и процветание России.
Однако в сознании историографа постоянно присутствовала мысль о конечности земного бытия. Стоит обратить внимание на предисловие к «Истории государства Российского», где, касаясь временного и вечного, Карамзин говорит: «…да цветет Россия... по крайней мере долго, долго, если на земле нет ничего бессмертного, кроме души человеческой!» [4, XIV].
Взгляд Карамзина на движение времени проявляется не только в томах «Истории…», но также в его публицистике, письмах, художе- ственных произведениях.
Как известно, ему близка была просветительская концепция прогресса, выраженная в «Письмах русского путешественника», в таких статьях, как «Нечто о науках, искусствах и просвещении» (1793) и др. Однако в переписке «Мелодор к Филалету» и «Филалет к Мелодо-ру» (созданной 1794 г., в период глубокого духовного кризиса, вызванного последствиями Французской революции), прямо сказано, что все оптимистические прогнозы, да и практические успехи человеческого разума, имеют временной предел: «…Нам не век жить в сем мире. Ударит час, и все переменится! С сею любовию к добродетели <…> падем в могилу и закроемся тихою землею!..» [13, с. 189].
Эти «выстраданные строки» [1, с. 12] были существенно скорректированы в статьях «Вестника Европы», посвященных «дней Александровых прекрасному началу» («Приятные виды, надежды и желания нынешнего времени», 1802). Но в том же 1802 году, рассуждая «о счастливейшем времени жизни», Карамзин писал: «Оптимизм есть не философия, а игра ума: философия занимается только ясными истинами, хотя и печальными; отвергает ложь, хотя и приятную» [13, с. 204].
Сквозной темой карамзинских публикаций и писем стало «наше время», «нынешнее время», «нынешний век». В этом же ряду находится у него слово «мода», употребляемое всегда иронически.
Современность не получает у Карамзина однозначной оценки. Он приветствует успехи просвещения, но не принимает свойственной наступившему веку откровенности («легкой одежды модных красавиц» и беззастенчивых писаний под названием «Мои опыты», «Тайный журнал моего сердца» [3, с. 254, с. 141]). В письме к П. А. Вяземскому Карамзин советует ему не следовать моде «на публичную искренность нашего времени» [6, с. 61]. В карамзинских письмах говорится также о моде на путешествия, на христианский мистицизм, на магнетизм, либерализм, на конституции, революции и т.д. Так, в письме Н. И. Новикову читаем: «Рассуждения ваши о модах в светской философии весьма справедливы. У нас теперь и Библия в моде; в газетах, в журналах говорят текстами Св. Писания; но лучше ли стали люди? Не вижу того ни в Москве, ни в Петербурге; авось вперед увидим...» [11, с. 374].
Моде как веянию времени, как чему-то поверхностному, ребяческому Карамзин противопоставляет историческую традицию, вековой опыт. В письме к П. А. Вяземскому, находившемуся в Варшаве и имевшему отношение к составлению польской конституции, он пишет: «…Дать России конституцию в модном смысле есть нарядить какого-нибудь важного человека в гаерское платье, или вашего ученого Линде (Линде Самуил Богумил (1771-1847), польский ученый, филолог и историк) учить грамоте по ланкастерской методе. Россия не Англия, даже и не Царство Польское: имеет свою государственную судьбу, великую, удивительную и скорее может упасть, нежели еще более возвеличиться…» [6, с. 60].
В записке «О древней и новой России…» Карамзин призывает Александра I «помнить правило мудрых», что «всякая новость в государственном порядке есть зло, к коему надобно прибегать только в необходимости: ибо одно время дает надлежащую твердость уставам…» [15, с. 301].
Война 1812 года была воспринята Карамзиным не столько как политическое событие, сколько как поход сил зла против добра. Хотя изгнание Наполеона должно было, по словам Карамзина, укрепить Россию «на новое тыся-щелетие», все же он видел, что столкновение моральных принципов не всегда завершалось нравственной победой добра.
17 августа 1812 года, находясь в Москве, Карамзин отвечал на письмо жены, эвакуированной с детьми в Ярославль: «…Всякую минуту молюсь о России и о нашем семействе. <…> Заезжала ко мне графиня Панина ( Панина Софья Владимировна, урожд. Орлова (1775-1844), известна была своей благотворительною деятельностью, в особенности заботами об улучшения быта принадлежавших ей крепостных крестьян ): вообрази, что она не имеет копейки денег, и что графиня Орлова ( Орлова Анна Алексеевна (1785-1848), камер-фрейлина, единственная дочь Алексея Орлова-Чесменского, наследница многомиллионного состояния. Софья Владимировна Панина приходилась ей двоюродной сестрой ) не дала ей взаймы пяти тысяч рублей! Какое время!» [8, с. 94].
13 марта 1813 г. он писал А. П. Оболенскому: «…Мир достигает высочайшей степени развращения. Слабый человек не в силах остановить зрение на картине, которую представляет свет в политическом и моральном смысле. <…>» [20, с. 109].
15 июня 1813 года (возвращаясь в послепо-жарную Москву) – И.И. Дмитриеву: «Я плакал дорогою: плакал и здесь, смотря на развалины. Москвы нет: остался только уголок ея. Не одни домы сгорели: самая нравственность людей изменилась на худое, как уверяют. Заметно ожесточение.; видна и дерзость, какой прежде не бывало» [7, с. 174].
Карамзина поначалу воодушевило предложение великой княгини Екатерины Павловны, поддержанное императрицей Марией Федоровной, быть «историком нашего времени», написать о 1812 годе и славе Александра. «Времена, в которые мы живем, ( писала Екатерина Павловна историографу, ) заслуживают быть описанными вашим пером» [5, с. 117]. В ответном письме читаем: «Вы меня приглашаете быть историком нашего времени: в первом моем воодушевлении, произведенном великими событиями, я сам думал об этом, но размышления живо представили трудности для моего ума. История <…> любит безмолвие страстей и могил, отдаление и сумерки, и изо всех грамматических времен, более других ей подходит прошедшее законченное. Живое движение, шум настоящего, близость предметов и их слишком яркий свет его оглушают; то, что воспламеняет поэта, оратора, то стесняет историка, который всегда имеет “но” на своих устах» (оригинал по-французски) [5, с. 119]. Карамзин полагал, что современникам далеко не всегда может быть ясен «план» Провидения, он постигается лишь на огромной исторической дистанции.
Карамзин долго был убежден в благости времени: оно умеряет печаль, «притупляет горесть» [9, с. 248], успокаивает, лечит, «приуготовляет <…> к тихому переходу» в вечность [5, с. 111-112], цивилизует, просвещает, «дает надлежащую твердость уставам» [15, с. 301]. «Участие, которое вы берете в моей горести, для меня утешительно, – пишет Николай Михайлович брату 19 августа 1802 года. – В самом деле, я достоин сожаления всех добрых людей; был так счастлив, так доволен судьбою, и стал вдруг самый бедный человек на свете. Время конечно притупляет горесть, но не может возвратить счастья; и что прибыли в спокойствии, когда жить не весело?» [9, с. 248].
Но затем представление о времени меняется: оно несет тревожные перемены и отнюдь не ведет к лучшему. Если прежде «время» в понимании Карамзина несло идею стабилизации, общественного благоустройства, то новое время, которое историограф отсчитывает с Французской революции, возвращается к своему исконному значению, знаменуя идею верчения, коловращения, непокоя, нестабильности, крайнего волнения умов и т.п. («События следуют одно за другим, как волны бушующего моря…» [17, с. 18]).
Не случайно Карамзин сочувственно цитировал Монтеня в альбоме, составленном для великой княгини Екатерины Павловны: «Я ра- зочаровался во всяческих новшествах, в каком бы обличии они нам ни являлись, и имею все основания для этого, ибо видел, сколь гибельные последствия они вызывают”» [19, с. 464; 17, с. 161]. «Ничто не порождает в государстве такой неразберихи, как вводимые новшества; всякие перемены выгодны лишь бесправию и тирании» [18, с. 223].
Мода на перемены оказывается неразлучной с нетерпимостью к инакомыслию. Когда противник политических идеалов молодой Германии, Август Коцебу настроил против себя сторонников демократии и 23 февраля 1819 года был заколот Карлом Людвигом Зандом в Мангейме, Карамзин в письме к Дмитриеву саркастически заметил, как опасно в их век быть немодным, не соответствовать духу времени: «…Коцебу зарезан в Мангейме студентом за его немодный образ мыслей» [7, с. 259].
Выражение «дух времени» становится актуальным для Карамзина. Он использует его и всерьез (запись в дневнике Н. И. Тургенева о том, что Карамзин советует «читать Шатобриа-нову книгу о «Duc de Berry, ибо такие книги, будучи произведением времени и обстоятельств, показывают и дух времени, и существо обстоятельств») [21, с. 238], и иронически (письмо Карамзина к П. А. Вяземскому, где говорится о выгодной женитьбе Н. И. Кривцова, о полученных им от государя субсидиях и губернаторского места на выбор: «Здесь завидуют и смеются в духе времени ») [6, с. 103]. Карамзин, возможно, намекает на существовавшее в 1816-1820х годах умеренно-либеральное «Общество громкого смеха» (под председательством М. А. Дмитриева, племянника И. И. Дмитриева), где создавались шутливые и сатирические произведения. Они были направлены в основном против университетских профессоров, однако некоторые члены Общества имели связи с «Союзом благоденствия» [14, с. 194].
Приметой времени, оказывается не только обычай «шутить и век шутить», но и политический террор. Сообщая Дмитриеву об убийстве герцога Беррийского, Карамзин пишет: «Каков век! <…>» [7, с. 282-283].
Как опасное поветрие воспринимаются следующие одна за другой европейские революции. Карамзин пишет Дмитриеву: «…Поздрав-ляю с новою революциею (португальскою). Скоро ли пройдет эта мода? Или мы пройдем скорее, т.е. уйдем от всех революций в долину Иосафатову?» [7, с. 294].
Наблюдая за текущими событиями (с одной стороны, намерение Александра ввести в Польше конституционное правление, с другой – Указ от 1/13 сентября 1820 года о сборе во всей империи с 500 душ по 4 рекрута, обусловленный возможным военным выступлением стран-членов Священного Союза против ре- волюционного Неаполя), Карамзин замечает: «…Мы получили в одно время речь Государеву к Варшав.<скому> сейму и Указ о рекрутском наборе: с тысячи восемь человек. Век конституций напоминает тамерланов: везде солдаты в ружье. Может быть, после нас будет хорошо в Европе. <…>» [7, с. 293].
Устойчивые метафорические выражения «дух времени», «ветер времени» содержат в себе, кроме исторического своеобразия того или иного периода, идею неустойчивости и переменчивости, легковесности этой специфики. «Не верь времени, не печалься безделице», – выписывает Карамзин в альбом [2, с. 48] русскую народную пословицу.
Испытывая некоторые сомнения по поводу необходимости раскрытия тайн страшного царствования Иоанна Грозного, Карамзин писал И. И. Дмитриеву: «…мне трудно решиться на издание 9-го тома: в нем ужасы, а ценсурою моя совесть. Я говорил об этом с Государем: он не расположен мешать исторической откровенности; но меня что-то останавливает. Дух времени не есть ли ветер? а ветер переменяется» [7, с. 270-271].
В карамзинских письмах выстраивается соответствующий образный ряд: время, мода, дух, ветер, буря, петербургская погода. Характерно, что вместо «погода» Карамзина всегда употребляет слово «время» (очевидно, под влиянием французского le temps – 1) время, срок; 2) погода): «…Между тем я не очень здоров и грустен; самое время невесело, всякий день дожди…» [6, с. 14]. Или: «Прекрасное время заставляет нас собираться в Царское Село…» [7, с. 260].
Во время петербургского наводнения (ноябрь 1824 года) Карамзины еще оставались в Царском Селе. Узнав о трагических событиях в городе, Карамзин писал императрице Елизавете Алексеевне: «…Каждый порыв ветра нас тревожит. И здесь видим следы разрушения: несколько сот деревьев лежат на земле вверх корнями. <…> Видно, что временные бедствия для государств и городов так же естественны и необходимы в здешнем свете, как временные болезни для людей; видно, что Петербургу назначено бедствовать два раза в веки от наводнений» [5, с. 62].
Природные катаклизмы как метафора политических бурь предстают и в письме к Вяземским в Варшаву: «…желаем, чтобы там не было ни землетрясения, ни пожаров, ни разбоев, чтобы воздух благорастворенный вливал в людей здоровье с весельем, и проч. и проч.» [6, с. 46].
В письмах Карамзина «ветер», несущий не только перемены, но и реальную опасность, угрозу для жизни, появляется еще в одном контексте: вихрь раздул случившийся в Цар- ском Селе пожар, едва не сгорела крыша дома, где жили Карамзины. Непредсказуемость последствий сильного ветра символически подтверждала нежелательность резких политических перемен. Так, Карамзин пишет А. Ф. Малиновскому: «В Европе есть колыхание, или как после бури, или как перед бурею. Мне часто кажется, что государи могли бы весьма легко устроить благоденствие гражданских существ, но это, думаю, не угодно Провидению. Покой ждет нас в другом мире. <…>» [10, с. 43].
Между тем уже в середине 1790-х годов у Карамзина сформировалась новая концепция человека, которая основывалась на понимании его изменчивости под воздействием времени и жизненного опыта. Писателю открылась та истина, что в жизни людей и народов все хорошо в свое время, что всему своя пора. Он также шел к пониманию того, что пороки человека суть пороки его времени: « Pour juger les hommes, il faut leur passer les prejugés de leur tems (Чтобы знать людей, надо простить им предрассудки их времени - Фр.)» [2, с. 48], – выписывает он афоризм из Монтескье.
Однако он начинает все чаще думать о вечности.
Дело в том, что еще в молодые годы Карамзин приобщился к учению Платона и во многом разделял его взгляды на истину, постижение которой возможно лишь за пределами земного бытия. «Творец не хотел для человека снять завесы с дел своих, и догадки наши никогда не будут иметь силы удостоверения», – писал Карамзин [13, с. 204]. Ему были близки мысли философа, что чувственный мир относителен, преходящ, зависит от пространства и времени, что душа заключена в темницу тела, но способна к инобытию. Отсюда смирение Карамзина перед смертью и ожидание ее как пробуждения, после которого откроется истина.
Среди бумаг Карамзина Б. М. Эйхенбаум отмечает записанный по-французски афоризм: «Да, жизнь есть только сон; но сам тот, кто видит сон, существует» [22, с. 406]. «Oui, la vie n’est qu’un réve ; mais celui qui réve, existe .
Не сон ли жизнь и здешний свет?
Но тот, кто видит сон, живет»
[5, с. 196, с. 199].
«Склонность к философскому идеализму проявляется и в определении времени: “Время есть не что иное, как следование наших мыслей”» [22, с. 406]. В одном из писем к Дмитриеву Карамзин помещает стихи, адресованные императрице Елизавете Алексеевне:
«Здесь все мечта и сон; но будет пробужденье! Тебя узнал я здесь в прелестном сновиденье:
Узнаю наяву!
В самом деле, чем больше приближаюсь я к концу жизни, тем более она кажется мне сно- видением. Я готов проснуться, когда угодно Богу: желаю только уже не иметь мучительных снов до гроба; а мысль о смерти, кажется, не пугает меня» [7, с. 316].
Тема «жизнь есть сон» продолжает и далее звучать в письмах Карамзина. Так, он пишет Дмитриеву, составившему свои воспоминания: «…не завидую <потомству> в надежде читать твои Записки, от Альфы до Омеги, еще смотря на Автора в твоем или в моем кабинете, в Петербурге или в Москве, если сновидение моей жизни продлится той минуты, как ты поставишь пункт для настоящего и будущего» [7, с. 368].
Спокойно воспринимая неизбежность смерти, Карамзин писал другу еще в 1816 году: «Vive la Providence! – Почти хотел бы сказать: Vive la mort! Люблю жить с женою, с детьми и с друзьями; но мысль о смерти дает особенную приятность жизни: все милее от того, что не вечно! <…> Будь здоров и долговечен , весел умом и спокоен сердцем» [7, с. 190].
Императрице Елизавете Алексеевне он пишет: «Не забудьте, что вы обещали быть милостивою к историографу и в полях Елисейских, где я буду ждать Вас однакож с терпением: ибо в вечности для всего найдется время; ничего не уйдет» [5, с. 43-45].
Карамзин уже смотрит «на здешний свет как на гостиницу» [9, с. 116].
В письме к А. И. Тургеневу, находящемуся в Германии, Карамзин напоминает ему о долге служения отечеству, но предвидит для самого себя уже иное: «…я не переменил понятий в ваше отсутствие; с ними, вероятно, и закрою глаза, для здешнего света, pour voir plus clair» ( Чтобы видеть более ясно –фр.) [12, с. 229].
Мысли о земном сне и пробуждении от него, чтобы вполне предаться привязанностям сердца, звучат также в письме к графу Каподистрия (1825): «Соединение душ не прекращается с жизнию материальною: переживший сохраняет воспоминание, отшедший, быть может, более выигрывает, нежели теряет. Земные путешественники слишком рассеяны: им нет досуга заботиться о дружбе; не прежде как бросив свой посох, мы можем предаться вполне привязанностям своего сердца: тогда растерянное во времени будет отыскано в вечности». И далее: «Не слишком боясь смерти, иногда смотрю на нее с каким-то радушием и любя повторять с Ж.-Ж. Руссо, что засыпающий на руках отца беззаботен о своем пробуждении, я допиваю по каплям сладкое бытие земное; я радуюсь им по-своему, неприметно для зависти» [20, с. 444].
Особое место в философии Карамзина занимает его воззрение на добродетель, творение добра, позволяющее возвыситься душою к источнику всякого блага и обрести место в па- мяти потомства. Так, он посвятил императрице Марии Федоровне следующие строки:
Живи, монархиня! ко счастию людей!
Для суетных забав жизнь наша скоротечна: Для добродетели всегда есть время в ней.
Добром бессмертна ты: так будь же долговечна !
[7, с. 298]
Как залог бессмертия воспринимает Карамзин и земные страдания. «…Удовольствия и само счастие не бесконечны, а возвышенность некоторых горестей в большей степени заставляет нас чувствовать благородство нашего существования, наши права на Божественное. Если бы мы были только благополучны здесь, я бы менее верил в бессмертие души и в доброту Бога. Это парадокс для ума и несомненная истина для чувствительного сердца, познавшего несчастие…» [5, с. 111-112], – писал он великой княгине Екатерине Павловне еще в1813 году.
Эта же мысль звучит в письме к П. А. Вяземскому от 3 ноября 1820 года: «…не стоит труда заезжать мыслями далеко вперед там, где все делается… Бог весть как! Говорю о здешней жизни, веря другой, где мы будем… то ли дело! Живем здесь, как птенцы в яйце; смерть разбивает скорлупу: взглянем, оперимся и полетим!» [6, с. 90].
Но предположение, что за гробом откроется истина, не было для Карамзина твердым убеждением. Сокрушаясь о смерти маленькой дочери и сына, разделяя чужое горе (в письме к великой княгине Екатерине Павловне, потерявшей супруга), Карамзин пишет: «…Такие потери приуготовляют нас к тихому переходу туда, откуда я отнюдь не хотел бы выйти в качестве невежды. В ожидании будем говорить о другом» [5, с. 111-112].
В цитированном письме к Вяземскому Карамзин вновь говорит о загробном бытии: «…В ожидании сего времени или вечности, если угодно, будем заниматься кое-чем; вы – новою всемирною конституциею и стихами, я – старою российскою историею и прозою; а более всего станем любить жен, детей и добрых людей, к числу которых принадлежат наши друзья…» [6, с. 90].
Однако незадолго до кончины тихое времяпрепровождение в ожидании вечности сменилось у умирающего Карамзина, еще надеявшегося на излечение во Флоренции, другим настроением: «С этого места сорвала меня буря или болезнь, и я имею неописанную жажду к разительно новому, к другим видам природы, горам, лазури италианской etc. Никак не мог бы я возвратиться к моим прежним занятиям, если бы здесь и выздоровел» [6, с. 173].
Эпистолярий Карамзина позволяет пересмотреть устоявшиеся представления об историографе. Его письма доказывают, что история была для него проявлением временного, преходящего. Земное бытие он воспринимал как мир теней, мир же сущностей полагал за его пределами. Между тем чувство к природе было еще живо в его сердце, «несмотря на чистый идеализм» его философии [7, с. 284]. Он окрашивал легкой иронией надежды на обретение истины после смерти, на встречу там родственных душ и порой писал о своих занятиях историей как одном из способов скоротать время в ожидании вечности.