Колодец и венок: поэтика дискурсивного бессмертия
Автор: Мерлин Валерий Вольфович
Журнал: Новый филологический вестник @slovorggu
Рубрика: Прочтения
Статья в выпуске: 1 (60), 2022 года.
Бесплатный доступ
В статье анализируется воронежское стихотворение О.Э. Мандельштама «Не мучнистой бабочкою белой.» (НМБ). В отличие от интертекстуальных и культурно-ориентированных трактовок, текст рассматривается в мета-поэтическом плане - как реализация «орудийной метаморфозы», концептуально разработанной в «Разговоре о Данте». НМБ понимается как литературная адаптация причети - как самосознающий и саморезервирующий голос. Имплозивные и щелчковые артикуляции, доминирующие в тексте, символизируют смычку голоса с непоправимым онемением умершего. В то же время i/u-модуляция как работа фонологического «различения» локализует говорящего в пространстве языка. Похоронный обряд, изображенный в стихотворении, трактуется как «орудийный приказ» сохрани мою речь навсегда, редуцирующий звучащее слово к немому знаку. Волновая процессуальность беззвучного шествия отражает фонетический метаморфизм поэтической речи внутри самой поэтической речи. НМБ примыкает к советским концепциям бессмертия, подчеркивая их главное качество - телесность. Артикуляционная работа говорящего порождает фонологическое пространство языка и сохраняет себя в этом пространстве. Речевая мимика текста воспроизводит фоносемантические маркеры причети, а семиотическая трансформация поэтического дискурса становится эквивалентной жесту бессмертия.
Мандельштам, фонетика, артикуляция, причитания
Короткий адрес: https://sciup.org/149139962
IDR: 149139962
The well and the wreath: poetics of discoursive immortality
The paper focuses on Mandelstam’s poem of Voronezh period “Ne muchnistoy babochkoy beloy” (NMB). In contrast to intertextual and cultural approaches, the author examines the text on metapoetic plane - as “instrumental metamorphoses” explored by the poet in “Razgovor o Dante”. It is argued that NMB is a literary adaptation of folk lament - a self-reflexive and self-preserving voice. The poem is permeated by implosives and clicks that signify the proximity of voice to irreversible muteness of the deceased, while i/u-modulation performs phonological “differentiation” localizing the speaker within the space of the language. The burial rite represented in the poem is interpreted as “instrumental order” preserve my speech forever that reduces the sounding word to the voiceless sign. The wavering course of the silent cortege reflects phonetical metamorphoses of the poetic speech within that very speech. NMB approaches the Soviet concepts of immortality as it perpetuates the body in its activity. The speaker’s articulatory work forms the space of the language and preserves itself within that space. The speech mimics of the text reproduces the phonosemantic markers of the folk lament, while semiotic transformation of the poetical discourse becomes equivalent to the gesture of immortality.
Текст научной статьи Колодец и венок: поэтика дискурсивного бессмертия
Речь пойдет о воронежском стихотворении Мандельштама:
Не мучнистой бабочкою белой В землю я заемный прах верну -Я хочу, чтоб мыслящее тело Превратилось в улицу, в страну: Позвоночное, обугленное тело, Сознающее свою длину.
Возгласы темно-зеленой хвои, С глубиной колодезной венки Тянут жизнь и время дорогое, Опершись на смертные станки -Обручи краснознаменной хвои, Азбучные, крупные венки!
Шли товарищи последнего призыва По работе в жестких небесах, Пронесла пехота молчаливо Восклицанья ружей на плечах. И зенитных тысячи орудий -Карих то зрачков иль голубых -Шли нестройно - люди, люди, люди, -Кто же будет продолжать за них? 27 июля 1935 - 30 мая 1936
Книга, посвященная этому стихотворению [Левинг 2021], открывается словами Надежды Яковлевны: «Стихи для него как управлять аэропланом». Я бы хотел позаимствовать эту цитату. Если поэт - пилот своей машины, то главный вопрос не куда летит аэроплан, а как он летает. И если машина летит, пилот знает, что он делает.
«Представьте себе самолет, <.. .> который на полном ходу конструирует и спускает другую машину. Эта летательная машина также точно, будучи поглощена собственным ходом, все же успевает собрать и выпустить еще третью» (2, 173; ссылки на тексты Мандельштама даются с указанием тома и страниц в скобках по трехтомнику: [Мандельштам 2009-2011]).
Свободный полет возможен, если он обеспечивает сам себя. «Производство и спуск машин <...> составляет необходимейшую принадлежность и часть самого полета и обусловливает его возможность и безопасность». Новая машина - это и есть летящий само-лет. Речь идет об «орудийной метаморфозе»: поэтическая речь на полном ходу производит свой язык - конструирует саму себя. И поскольку «язык не является чем-то звучащим» [Соссюр 1999, 119], речь себя обеззвучивает.
«Поэтическая речь, или мысль, лишь чрезвычайно условно может быть названа звучащей, потому что мы слышим в ней лишь скрещиванье двух линий, из которых одна, взятая сама по себе, - абсолютно немая, а другая, взятая вне орудийной метаморфозы, лишена всякой значительности и всякого интереса» (2, 155).
Если следовать этой мысли, поэтический текст сам по себе лишен интереса. Текст - это беззвучная запись немой метаморфозы, порождающей этот текст. Текст не только определенным образом сконструирован: текст несет на себе свою конструкцию: нести самого себя - это и значит лететь. Машина висит в воздухе:
И он лишь на собственной тяге Зажмурившись, держится сам, Он так же отнесся к бумаге, Как купол к пустым небесам (1, 186).
Здесь нет автометаописания, поскольку описанию нечего описывать: в тексте нет ничего, что не было бы метатекстом. Орудийная метаморфоза -сознающая и создающая себя речь - не в смысле перформативности, а в смысле пойэзиса - актуальной потенциальности языкового знака, обозначающего одновременно то, что он обозначает, и саму сигнификацию [Ava-nessian, Hennig 2018, 22]. В поэзии язык «отдыхает сам в себе, созерцает свою способность говорить» [Агамбен 2015, 71]. Как интерпретировать то, что по сути является автоинтерпретацией? По-видимому только одним способом - не потерять интерпретацию, не отстать от скорости, с какой поэтическая речь читает свое письмо и пишет чтение.
Тянут жизнь
В контексте «Разговора о Данте» НМБ - запись орудийной метаморфозы, неотличимая от самой метаморфозы. Мучнистая бабочка, мыслящее тело, молчаливая пехота - превращенные и превращаемые формы. Превращение станет понятным, если признать, что в тексте пишется музыка: похоронную процессию сопровождает траурный марш. Нестройное шествие - визуализация фальшивящего оркестра. Музыка превращается в киноряд:
Шли нестройно люди, люди, люди.
Продолжая музыку, шествие ее обеззвучивает:
Пронесла пехота молчаливо Восклицанья ружей на плечах.
«И стынет рожок почтальона» (1, 205): звонкость звука застыла в немом орудии так же, как зоркость зрения потонула в зрачках.
И зенитных тысячи орудий -
Карих то зрачков иль голубых... Продолженье зорких тех двоих.
Параллельное превращение - в «Египетской марке»:
«Можно сказать и зажмурив глаза, что это поют конники. Песня качается в седлах <...>. Она плывет в уровень с зеркальными окнами бельэтажей <.. > словно сама сотня плывет на диафрагме, доверяя ей больше, чем подпругам и шенкелям» (2, 302).
Песня отражается в зеркале, но отражение видимо не глазами, а слухом: зеркало встроено в песню. Это значит, что мы находимся внутри песни, или же песня - зеркало того, внутри чего мы находимся. Можно сказать и зажмурив глаза... Зажмурившись, держится сам - зажмурившись не от страха высоты, а сдерживая функцию органа в самом органе. Пение с закрытым ртом и зажмуренными глазами - это сновидение: песня снится самой себе. Может быть, ей снится, что она песня?
Под звездным небом бедуины,
Закрыв глаза и на коне, Слагают вольные былины О смутно пережитом дне (1, 71).
Абхазские песни удивительно передают верховую езду <.. .> Бесконечная, хоровая нота - камертонное бессловесное длинное а-а-а! И на этом ровном многокопытном звуке, усевшись в нем, как в седле, плывет себе запевала, выводя озорную или печально-воинственную мелодию (2, 403).
Песня поется «верхом и на верхах» (1, 225). Казачья сотня «плывет на диафрагме» (2, 302). Певческий голос поставлен. Музыканты проносят музыку на плечах. Тогда вариант второй строфы - тоже о песне:
И морской походкой шли в покое,
На живые опершись станки,
Обручи краснознаменной хвои -Азбучные крупные венки.
«Крупные венки, закрывая тела людей, создают “анимационный эффект самостоятельного хода венков”» [Левинг 2021, 193]. По улице, раскачиваясь, плывут венки. Песня качается в седлах. «Волновая процессу-альность», обнаруженная в поэме Данте (2, 437), присутствует в ранних стихах Мандельштама - в танцах сновидца.
О красавица Сайма, ты лодку мою колыхала.
Я качался в далеком саду На простой деревянной качели, И высокие темные ели Вспоминаю в туманном бреду.
Как кони медленно ступают, Как мало в фонарях огня! Чужие люди, верно, знают, Куда везут они меня.
Сновидение возвращается анонимно. Отражая себя в себе, поэтическая речь отражает себя как жизнь, сон и песню, но в превращениях речи отражается не жизнь, не сон и не песня, а скольжение звука в песне:
И тихая работа серебрит
Железный плуг и песнотворца голос.
И железой поэзия в железе, Слезящаяся в родовом разрезе.
Скользящая модуляция артикулирует беззвучное шествие, точнее само это шествие есть отражение скольжения: позвоночное - сознающее - темно-зеленой - колодезной - жизнь. Волновая процессуальность - это и есть фонетический метаморфизм поэтической речи, отраженный самой поэтической речью. В свободе читается самодетерминация, в скольжении - тяга: «И он лишь на собственной тяге...»; «Поэму насквозь пронзает безостановочная формообразующая тяга».
«У меня теперь новые “у” потянуло», - говорит поэт Рудакову 30 мая 1936 г. в день, когда была закончена работа над НМБ [Герштейн 1998, 132-133], и та же тяга присутствует в самом тексте:
Тянут жизнь и время дорогое...
Я хочу, чтоб мыслящее тело Превратилось в .улицу, в страну: Позвоночное, обугленное тело, Сознающее свою длину, что соотносится с другой музыкальной транскрипцией:
Тянули жилы, жили-были, Не жили, не были нигде, Бетховен и Воронеж - или Один или другой - злодей. На базе мелких отношений Производили глухоту Семидесяти стульев тени На первомайском холоду.
СтранУ, длинУ, глухотУ, холодУ: ударное окончание падает в рифму Оба текста строятся как грамматическое буриме, подборка слов наУ - как осознающая себя буква (ср. подборку слов «на шипящий»: «Любишь - не любишь, поймешь - не поймаешь... / Не потому ль, как подкидыш, дрожишь»: о «школьной грамматике» Мандельштама см.: [Успенский 2014]).
По поводу другого стихотворения - «Не у меня, не у тебя - у них» (декабрь 1936 г), Надежда Яковлевна пишет: «О.М. пересчитал, сколько раз встречаются сочетания “их” и “из”, и почему-то решил, что это влияние испанской фонетики» [Мандельштам 2006, 372-373]. Сосчитана и сама метапоэтическая формула. У меня новые “у” потянуло-, здесь три буквы «Н», три «О» и три «У». Счет имеет смысл. НОвое У - УНылый звук: не испанский, а вполне русский.
Как над озером круглистыим Летят лебеди гульливые Летят гуси горделивые Серы младенькие утушки... Как спрошу бедна горюшица У гусей дау лебедей
У серых у утушок [Причитания 1960, 303].
Я покинул кладбище унылое, Но я мысль мою там позабыл, -Под землею в гробу приютилася И глядит на тебя, мертвый друг! (Некрасов, «20 ноября 1861»)
Изображение траурного шествия пронизывает фонетика плача: «подхалимское» стихотворение проникает в свой предмет изнутри. НМБ - литературный вариант причети - самосознающий и саморезервирующий голос. Стихотворение родственно той разновидности плачевного жанра, которая была названа публикатором покойнишный вой по Ленине [Ханд-зинский 2021]. К причети отсылает;’-моногония и серия лексических и морфологических соответствий (включая «заполнитель» -то: «Карих то зрачков иль голубых»).
По заре-mo по вечерней
Не могла моя матушка
Не учуть да не услышали
Моего-то зычна голоса [Причитания 1960, 364].
Но верно и другое: стихотворение изображает плач, подменяя акустический ряд визуальным. И если на экране немое кино, то вопрос, кого хоронят и состоялись ли похороны, теряет смысл. Похоронное шествие -отражение поэтической речи, отражающей саму себя. Стихотворение исполняет орудийный приказ сохрани мою речь навсегда-, сохранить навсегда - это и значит похоронить.
Причеть - это не только часть похоронного обряда; обрядовое действие встроено в причеть. Фонетическая тяга отражает стремление голоса вытянуться в длину - «да повыдти да повыступить / На широкую на улицу» [Причитания I960, 366]. Песня открывается в публичное пространство, но открывается внутри самой песни. У меня новые “у” потянуло-, улица тянется в звуках песни.
«В создании фонетики как бы участвует нянька. Губы то ребячески выпячиваются, то вытягиваются в хоботок» (2, 190). Сказано о поэме Данте, но губная мимика присутствует и в «Новых стихах» и в Сталинской оде:
Но эти наступающие губы -
Но эти губы вводят прямо в суть
Эсхила-грузчика, Софокла-лесоруба.
Становится понятным как мыслящее тело превращается в улицу страну - вытягивая губы. Звучащую речь продолжает огубленное тело.
«Если следить внимательно за движением рта у толкового чтеца, то покажется, будто он дает уроки глухонемым, то есть работает с таким расчетом, чтобы быть понятым и без звука, артикулируя каждую гласную с педагогической наглядностью» (2, 180).
Артикулируя речь, толковый чтец превращает звук в фонему - бессмертную единицу языка. Артикуляция есть момент осознания - фотогра- фия формы, консервация реального в складке виртуального. На губах речь становится видимой, а стих обнажает орудие речи - ГУБЫ:
Он так же отнесся к бумаге, Как купол к иустым небесам.
И вдруг дуговая растяжка Звучит в бормотаньях моих.
Я обращался к воз духу-слуге, Ждал от него услуги или вести,
Артикуляция - это и есть формообразующая тяга: несущая опора звука и смысла, не совпадающая со звуком и смыслом. «Как Слово о полКУ стрУна моя тУГа» (1, 202). В тяге читается туга, тучная печаль. Тянет унылое У - туга ум полонила, тугою им тули затче; тугою взыдоша по Руской земли: тУГая струна - ГУбная фонема.
«Слово о полку» отзывается в переводах из Петрарки [Левинтон 2011; Мерлин 2021]. Итальянскую фонетику транслирует артикуляционная мимика: «Страданье <.. .> приводит к губастому глазу <.. .> Виолончельный голос Уголино <...> выливается из узкой щели: Breve pertugio dentro dalla Muda - он вызревает в коробке тюремного резонатора, - тут виолончель не на шутку братается с тюрьмой» (2, 421).
Цитированная строка Данте отразилась в переводе 31 сонета Петрарки - «Исчезнувшей, как сокол после мыта» [Левинтон 2011, 320], но в резонансе участвуют и немые рыбы из того же сонета, и мучнистая бабочка, и сокол в мытех - немые и губные тела превращения. Фонетическую игру поддерживает мука. Музыка немеет силой звука. Речь становится видимой на губах. Длительность переходит в статическое усилие, а усилие принимает видимую форму. Мысль превращается в .музыку, а музыка в букву.
Этому контексту принадлежат и обручи краснознаменной хвои. Обруч стягивает, и само это слово стоит вместо другого - КРУЧИНА:
Обручи краснознаменной хвои, Азбучные, крупные венки!
На ретиво на с ердечу шко Кладу обручи железные, Скую полосы железные [Причитания 1960, 306].
При произношении гласного [у] губы сужаются. Тянуть У значит выжимать букву из звука и ужимать время в пространство. Обруч - артикулирующая себя речь, и так же как плач вытягивается в Улицу, Сталинская ода сжимается в Уголек-, это ода, которая не была написана - письмо, свернутое в орудие письма и орудие, искрошившееся в букву текста.
Сжимая уголек, в котором все сошлось, Рукою жадною одно лишь сходство клича, Рукою хищною - ловить лишь сходства ось, -Я уголь искрошу, ища его обличья.
Ключ к поэзии Мандельштама подобрал тот, кого поэт называл своим другом: «Стихи Мандельштама - силы необычайной. Значит, о них говорить нельзя. Их можно только произносить» [Кузин 1999, 154]. Произносить - это и значит анализировать. Произнося текст, читатель ничего в него не привносит: текст артикулирует сам себя. Дело не в самих оральных жестах, а в том, что эти жесты отрефлектированы в тексте - как если бы «Шинель» Гоголя и статья «Как сделана “Шинель” Гоголя» были написаны одним человеком в одно время и на одной и той же бумаге. Фонетика семантически проработана. Артикуляция артикулирована. Текст произно-сит-производит сам себя.
Темно-зеленый / краснознаменный
Свое стихотворение автор называл «Венок». Речь идет о предмете похоронного обряда - о знаковой форме бессмертия:
Возгласы темно-зеленой хвои, С глубиной колодезной венки.
Обручи краснознаменной хвои, Азбучные, крупные венки!
Темно-зеленая хвоя приравнивается к орденскому знаку. Это элементарный - азбучный знак и символ, обладающий глубиной. В классическом дискурсе живопись понимается как немая риторика, а риторика как говорящая живопись: средством красноречия является цвет [Lichtenstein 1993]. В качестве траурного символа темно-зеленая хвоя эквивалентна возгласу надгробной речи, но это немой возглас. Обозначая глубокое горе, символ обладает глубиной смысла. Символ тонет в своей глубине - падает в колодец Глаза, читающего его глубину, и так же, как в глубине зрачка содержатся все цвета, темно-зеленая хвоя насыщена смыслом: «Глаз превращался в хвойное мясо» (1, 202).
Траур - это театр. Похоронная причеть - репрезентация самой репрезентации [Адоньева 2004, 229], и если функцию траурного символа выполняет цвет, то «смертные станки» подразумевают станковую живопись. На похоронах Ленина присутствует художник («Прибой у гроба»), на похоронах Андрея Белого - «гравер, друг меднохвойных доек»: мелкая хвойная дрожь (1, 150) несет озноб медных духовых.
Художник - портретист знака, при-ставленный к речи:
Кто ж без меня поймет и в звук поставит Что смерть нашла прибежище в богине.
В звук поставлены СЛЕЗЫ.
Возглясы темно-зеленой хвои, С глубиной колодезной венки
Текст пишет свой жанр - ПЛАЧ:
Пронесла пехота молчаливо Восклицанья ружей на плечах.
Слезы застилают зрение. В Сталинской оде художник рисует свою модель сквозь слезы:
Смотри, Эсхил, как я, рисуя, плачу.
Переживание накладывается на изображение: и поскольку переживание становится видимым, переживание - часть изображения. «Горький дым ест глаза. Какой-то художник сует к огню замерзшие краски, оттаивает кисти». («Прибой у гроба»). Художник - свидетель орудийной метаморфозы: «Краски даны в той стадии, когда они еще находятся на рабочей доске художника, в его мастерской» (2, 426).
Позвоночное / обугленное
Первое значимое слово стихотворения (и возможно самое значимое) - мучнистой - соотносится с началом другого стихотворения, написанного в том же месяце:
Исполню дьгмчатый обряд, и еще с одним, тоже июльским:
Бежит волна - волной волне хребет ломая, Кидаясь на луну в невольничьей тоске, И янычарская пучина .молодая, Неусыиленная столица волновая, Кривеет, .мечется и роет ров в песке.
А через воздух сумрачно-хлопчатый Нена чаюй стены мерещятся зубцы.
Месяцем раньше написаны строки:
Мучным и потным карнавалом.
А кто с венгерской немчурой («За Паганини длиннопалым...»).
В стихах Мандельштама нередки случаи, когда хронологически близкие тексты связывает перекличка паронимов: Эривань и мигрень, мура и моруха, кошенили и Джугашвили, и, поскольку семантической ценности эта перекличка не имеет, остается признать, что интертекст растет из каламбура, или что каламбур заряжен интертекстом.
В «За Паганини длиннопалым...» речь идет о скрипичной музыке, в «Бежит волна...» - о настройке радиоприемника: канючат и хнычут голоса эфира. Но как быть с дымчатым обрядом, где предмет изображения - немые камни (один из них, по-видимому галечнику! Обряд молчалив, радиоволны беззвучны. Немое орудие скрипача - смычок. Чемчура - гремучая смесь чардаша и чехартмы - кошачья голова во рту. Каламбур обладает остротой: «- И угощение было тоже настоящее кавказское: суп с луком, а на жаркое - чехартма, мясное. - Черемша вовсе не мясо, а растение вроде вашего лука». (Чехов, «Три сестры»). Жгучее кушанье раздирает рот, и продолжая беззвучие, голодная пучина гложет камень, а голос плакальщика захлебывается горем. Инвариант фразеологических трансформаций - оральный жест, смычка говорящего с несказуемым.
И не рисую я, и не пою,
И не вожу смычком черноголосым:
Я только в жизнь впиваюсь и люблю Завидовать могучим, хитрым осам -впиваюсь в жизнь, смакуя молчание.
Мучнистый - лексически сдвинутая транскрипция причитания, воспроизводящая фонетические маркеры этого жанра: голос зычный, слезы горючие, леса дремучие, сироты горемычные-, плач - это смычка голоса с непоправимым онемением умершего [Рахимова 2010, 51]. Мучнистый как бесцветный - визуальный эквивалент онемения: как иначе можно высказать беззвучие, если не визуальной метафорой?
О семантике орального жеста не нужно гадать. Семантика сформулирована. Форма семантики - семиотика:
«Создается странная саранчовая фонетика: <...> “Работали зубами на манер кузнечиков” <...> И еще: “Подобно тому как голодный с жадностью кидается на хлеб, один из них, навалившись на другого, впился зубами в то самое место, где затылок переходит в шею...”» (1, 191).
Саранчовую фонетику иллюстрируют челюсти кузнечиков и голод
Уголино, то есть сама оральная жестикуляция. Обозначены два типа жестов - имплозивные сочетания [нч], [мч] и щелчковые [кл], [пл]: в качестве метаязыковых маркеров имплозивы и клики освоены в переводах из Петрарки [Мерлин 2021]. Язык присасывается к нёбу и отскакивает от него. Губы слипаются и разлипаются, втягивая прослойку пустоты. Саранча обгладывает фонетическое мясо, оставляя голый фонологический костяк.
Какое отношение к саранче имеет мучнистая бабочка? Отношение, по-видимому имеется, поскольку в тексте сочетаются те же два жеста:
Не мучнистой бабочкой бел ой
Позвоночное, о бугл енное тело
Азбучные круглые венки, и это сочетание сквозное:
Ис пол ню дьшчатый обряд: В о пал е предо мной лежат
И янычарская пучина мол одая, Неусыпленная столица вол новая
За Па ган ини длинно пал ым Бегут цы ган скою гурьбой -Кто с чохом - чех, кто с поль ским бал ом, А кто с венгерской чел/чурой.
«Щипки, причмокиванья и губные взрывы не прекращаются ни на одну секунду <.. .> Тут вскрывается новая связь - еда и речь» (2, 190-191). Еда артикулирует речь. Неопределенные дескрипции мучнистая бабочка белая, позвоночное обугленное тело, азбучные круглые венки обозначают актуальную данность. Способ обозначения - указательный жест: присасывание и обгладывание, «максимальное прилегание и минимальное проникновение» [Регев 2015, 23]. Артикулирующее тело бесконечно близко к означаемому, но не ближе, чем само означивание.
Я к губам подношу эту зелень - Эту клейкую клятву листов, Эту клятвопреступную землю -Мать подснежников, кленов, дубков. Погляди, как я крепну и слепну, Подчиняясь смиренным корням, И не слишком ли великолепно От гремучего парка гчизам?
А квакуши, как шарики ртути, Голосами сцепляются в шар, И становятся ветками прутья И молочною выдумкой пар.
Стихи Мандельштама объектно ориентированы [Панова 2021, 222], но объект, на который они ориентируется, это облако: купы деревьев, толпы звуков, бугры голов, - множество, взятое как целое, то есть потенциально о-значаемое. Тем же способом конструируется математическое множество и так же определяется Бытие - оболочка всего, не равная ничему [Badiou 2006]. Совокупный объект не имеет имени, но может быть назван любым именем: мощность универсального множества равна полному объему говоримого.
В качестве текста круглые венки не сообщают ничего, кроме плеоназма, но на метатекстовом уровне азбучные круглые венки (вариант: крупные) - объект того же типа, что копна, гумно, кошачья голова, меблированный шар, шар-голован, слово-колобок - гаптическая вокабула и губная буква. Венок назван обручем: это оболочка пустоты. Колодезный сруб - рамка глубины. Губы артикулируют нулевой объект как тело бессмертия: «Бублик можно слопать, а дырка останется».
Люди, люди, люди
Тем не менее главный звуковой объект остается незамеченным. Слова мучнистый, улицу, глубиной имеют форму бублика. И не только эти слова: у/п-модуляция - сквозной мотив 1930-х гг.
И свои-то мне губы не любы - И убийство на том же корню -И невольно на убыль, на убыль Равноденствие флейты клоню.
И с благодарностью улитки губ людских Потянут на себя их дышащую тяжесть.
Дрожжи мира дорогие: Звуки, слезы и труды.
Влез бесенок в мокрой шерстке -Ну куды ему куды?
Наушники, наушнички мои
Рояль Москвы слыхали? Гули-гули
Гуди, старик, дыши сладко, Как новгородский гость Садко.
На акустической шкале [у] - максимально низкий, [и] - максимально высокий гласный. За минимальное время происходит максимальное изменение основного тона. В терминах синергетики это режим с обострением. Голос скользит. Флейтист свингует. Рыданье аонид переложено на голос губной гармоники: «Губы то ребячески выпячиваются, то вытягиваются в хоботок»; «Два клоуна засели - Бим и Бом <...>/ То слышится гармоника губная, / То детское .полочное иьянино». Бемольность чередуется с диез-ностью, лабиальность - с палатальностью. За людей продолжают губы -не как замкнутый объем, а как пластическая модуляция.
Улитки губ людских - мимический эквивалент улыбки. Там, где в текстах Мандельштама появляется слово улыбка, его сопровождают I- и и -лабиализация - «лисья» и «колобковая» улыбка [Мерлин 2021, 43].
Когда заулыбается дитя
С развилинкой и горечи и сласти, Концы его улыбки, не шутя, Уходят в океанское безвластье.
Детская улыбка не имеет причины. Улыбка - это forma formans, артикуляция, артикулирующая саму артикуляцию, энергия, искривляющая пространство, и гомомотопическое преобразование, порождающее само пространство:
На лапы из воды поднялся материк -
Улитки рта наплыв и приближенье -И бьет в глаза один атлантов миг Под легкий наигрыш хвалы и удивленья.
Атланты держат на плечах землю, на которую они опираются. Материк поднимается из океана на собственной тяге. Большевик - самородная сила: Пластами боли поднят большевик (1, 307). Музыка - сомонесущая конструкция.
Артикуляция формирует смысл, но сама не имеет смысла. Губы - опора речи, но эта опора висит в воздухе. Форма не имеет другого пространства кроме пустоты, она нуждается в пустоте, чтобы быть формирующей формой. Артикуляция и пустота связаны неразрывно, как лопата и котлован в повести Платонова.
Улитка выползла, улыбка просияла, Как два конца их радуга связала.
Улыбка - дуговая растяжка между двумя углами рта. Губы работают как маятник. Непрерывное колебательное движение опирается на две переломных точки; само это движение - инскрипция крайних точек и ломаных линий,
Извилистых как честные зигзаги
У конькобежка в пламень голубой.
Я б воздух расчертил на хитрые углы
И осторожно и тревожно.
На этом фоне работа в жестких небесах - это графика голоса и геометрия пустого пространства. Конькобежец движется зигзагами. Поэт - чертежник пустыни. Морскую походку продолжает раскачка - карих то зрачков иль голубых. Стихотворение рождается как двойчатка - растяжка между двумя равновесными вариантами. Отсюда и два финала:
Шли нестройно - люди, люди, люди.
-
1. Продолженье зорких тех двоих.
-
2. Кто же будет продолжать за них?
Казалось бы, чтобы ответить на заданный вопрос, нужно понять, о каких двоих идет речь. Но если текст - это матрица своего понимания, то заполнение матрицы не имеет значения. Речь идет о них - тех или иных-. Ленин и Сталин, Чкалов и Байдуков, Мандельштам и Пастернак. Ой ли, так ли, дуй ли, вей ли - все равно.
Заменяя одну строку другой, поэт сохраняет з/ж-модуляцию. Скольжение модуляции означает выход звука в пространство зрения. Песню-сон-жизнъ продолжает письмо. «Улитка выползла, улыбка просияла». Продолжая себя, звук разрывает с собой. Непрерывность двоится - фонетически и лексически. Поэтическая работа заключается в построении самого языкового пространства:
«Представьте себе, что производится грандиозный опыт Фуко, но не одним, а множеством маятников, перемахивающих друг в друга. Здесь пространство существует лишь постольку, поскольку оно влагалище для амплитуд» (2, 192-193).
Соссюровский langue - пространство значимостей, а не значений. Колебания маятника - работа различения, немая борьба означающих. Но здесь есть и другое продолжение:
«Термин “инструментовка” для обозначения упорядочения качественной стороны звукового материала в поэзии должен быть признан чрезвычайно неудачным; упорядочивается, собственно, не акустическая сторона слов, но артикуляционная, двигательная <...>; Значение творящего внутреннего организма <...> максимально в лирике, где порождающее звук изнутри и чувствующее единство своего продуктивного напряжения тело вовлечено в форму <...> Поэзия как бы выжимает все соки из языка» [Бахтин 1975, 46, 68].
Конструируя языковую форму, тело рождает себя как форму формы. НМБ примыкает к советским концепциям бессмертия, подчеркивая их главное качество - телесность [Гройс 2015, 9]. Бессмертие тела - в делах: не в результате работы, а в самой работе - в продуктивном напряжении и ценностной активности тела. Бессмертием обладает полное народное тело, орально воспроизводящее свою полноту.
Фонетическая работа стиха - практика бессмертия. Не бабочка вылупляется из куколки, а мЫслящее тело вытягивается в УлицУ, странУ: губы тянут узкое [у] и растягиваются в напряженное [ы]. Трансформация имманентна: она производится губами и на губах. В сущности, это у/п-модуляция в качестве продуктивного напряжения тела. Инструмент модуляции - мыслящий бессмертный рот (1, 181). Люди, люди, люди - речевая работа людей, порождающая пространство языка и сохраняющая себя в этом пространстве. В качестве артикулированного слова люди - это публика, резонатор голоса, продолжающий роботу губ.
«На амфитеатр надо смотреть не тогда, когда он пуст, а когда он наполнен людьми. Увидев себя собранным, народ должен изумиться самому себе - многоглавый, многошумный, волнующийся, - он вдруг видит себя соединенным в одно благородное целое, слитым в одну массу, как бы в одно тело» (1, 653).
В 1930-е гг. поэт ищет пространство резонанса, соответствующее новой - фольклорной природе его стиха. Сталинскую оду он передает античному хору - Эсхилу-грузчику, Софокла-лесорубу, а сталинские куплеты - «комсомольцам на улице» и читает эти куплеты людям. Работа губ бессмертна, но бессмертие заражено тревогой. Если люди - это те, кто продолжают сами себя, то за людей не будет продолжать никто. Не имея опоры вне себя, машина имманентности производит пустоту. Бессмертию угрожает смертельная опасность - проснуться.
Список литературы Колодец и венок: поэтика дискурсивного бессмертия
- Агамбен Дж. Костер и рассказ. М.: Grundrisse, 2015. 192 с.
- Адоньева С.Б. Прагматика фольклора. СПб.: Издательство СПбГУ; Амфора, 2004. 312 с.
- Бахтин М.М. Проблема содержания, материала и формы в словесном художественном творчестве // Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики. М.: Художественная литература, 1975. С. 6-71.
- Герштейн Э. Мемуары. М.: Инапресс, 1998. 518 с.
- Гройс Б. Русский космизм: биополитика бессмертия // Гройс Б. Русский космизм. Антология. М.: Ad Marginem, 2015. С. 6-29.
- Кузин Б.С. Воспоминания. Произведения. Переписка. СПб.: Инапресс, 1999. 776 с.
- Левинг Ю. Поэзия в мертвой петле (Мандельштам и авиация). М.: Бослен, 2021. 224 с.
- Левинтон Г.А. Заметки к переводам Мандельштама из Петрарки // LAUREA LORAE: Сборник памяти Ларисы Георгиевны Степановой. СПб.: Нестор-История, 2011. С. 316-326.
- Мандельштам Н.Я. Третья книга. М.: Аграф, 2006. 559 с.
- Мандельштам О. Полное собрание сочинений и писем: в 3 т. М.: Прогресс-Плеяда, 2009-2011.
- Мерлин В.В. Жирная печаль и сочные двойчатки: к семантике фонетического перевода // Художественный перевод и сравнительное литературоведение. XVI. М.: Флинта, 2021. С. 15-45.
- Панова Л. Зрелый модернизм. Кузмин, Мандельштам, Ахматова и другие. М.: Рутения, 2021. 928 с.
- Причитания / Сост. Б.Е. Чистова, К.Е. Чистов. Л.: Советский писатель, 1960. 434 с.
- Рахимова Э.Г. «Туонельские свечушки»: словесная изобразительность карело-финских причитаний по покойным. М.: ИМЛИ РАН, 2010. 237 с.
- Регев Й. Коинсидентология: краткий трактат о методе. СПб.: Транслит, 2015. 56 с.
- Соссюр Ф. Курс общей лингвистики. Екатеринбург: Издательство Уральского университета, 1999. 432 с.
- Успенский Ф.Б. Грамматика как предмет поэзии // Успенский Ф.Б. Работы о языке и поэтике Осипа Мандельштама: «Соподчиненность порыва и текста». М.: Фонд развития фундаментальных лингвистических исследований, 2014. С. 68-81.
- Хандзинский Н. Покойнишный вой по Ленине. Тель-Авив: Бабель, 2021. 72 с.
- Avanessian A., Hennig A. Metanoia. A Speculative Ontology of Language, Thinking, and the Brain. New York; London: Bloomsbury Academic, 2018. 226 p.
- Badiou A. Being and Event. New York; London: Continuum, 2006. 526 p.
- Lichtenstein J. The Eloquence of Color: Rhetoric and Painting in the French Classical Age. Berkeley: University of California Press, 1993. 269 p.