Лезгинка как феномен циркумпонтийской культуры: от ритуала к символу кавказской идентичности

Автор: Суриев У.С.

Журнал: Общество: философия, история, культура @society-phc

Рубрика: Культура

Статья в выпуске: 4, 2026 года.

Бесплатный доступ

Цель статьи состоит в объяснении того, каким образом лезгинка, исторически связанная с локальными свадебно-праздничными и обрядовыми практиками Кавказа, стала макрорегиональным символом кавказской идентичности и устойчивым знаком циркумпонтийского культурного обращения. Материалом исследования выступают этнографические, культурологические, антропологические и историко-хореографические публикации XIX–XXI вв., посвященные лезгинке, традиционной культуре Северного Кавказа, сценической репрезентации народного танца, миграции и диаспорам. Методологическая основа включает историко-культурный анализ, сравнительный анализ, дискурс-анализ и визуально-антропологическое чтение пластического канона. Новизна работы заключается в интерпретации лезгинки через понятие социальной грамматики танца, т. е. через устойчивый набор правил телесного сообщения: публичность исполнения, регулируемую гендерную дистанцию, агональную мужскую самопрезентацию, коллективное свидетельствование и перевод движения в категории достоинства, меры и принадлежности. В результате показано, что трансформация лезгинки от ритуала к символу была обеспечена не сохранением неизменного хореографического текста, а переносимостью этого социального кода. Сцена, медиа и диаспора выступают не внешними добавлениями к традиции, а разными режимами ее масштабирования. Одновременно выявлены ограничения современной символизации: коммерциализация, стандартизация и политизация усиливают видимость танца, но способны вытеснять локальную вариативность и первоначальную нормативную плотность практики.

Еще

Лезгинка, циркумпонтийская культура, Кавказ, ритуал, идентичность, танцевальная антропология, диаспора, культурная память, сценическая репрезентация, политизация этничности

Короткий адрес: https://sciup.org/149150908

IDR: 149150908   |   УДК: 793.31   |   DOI: 10.24158/fik.2026.4.24

Lezginka as a Phenomenon of Circumpontic Culture: From Ritual to Symbol of Caucasian Identity

The aim of this study is to elucidate how Lezginka, historically associated with local wedding and festive rituals of the Caucasus, has evolved into a macro-regional symbol of Caucasian identity and a resilient marker of circumpontic cultural engagement. The research material is based on ethnographic, cultural, anthropological, and historical-choreographic publications from the 19th-21st centuries devoted to the Lezginka, the traditional culture of the North Caucasus, the stage representation of folk dance, migration, and diasporas. The novelty of this work lies in its interpretation of the Lezginka through the concept of the social grammar of dance, that is, through a stable set of rules of bodily communication: public performance, regulated gender distance, agonistic male self-presentation, collective witnessing, and the translation of movement into categories of dignity, measure, and belonging. As a result, it is demonstrated that the transformation of Lezginka from ritual to symbol was facilitated not by the preservation of an immutable choreographic text, but by the portability of this social code. The stage, media, and diaspora act not as external additions to the tradition, but as different modes of its scaling. At the same time, the limitations of contemporary symbolization are revealed: commercialization, standardization, and politicization enhance the visibility of dance but can displace local variability and the original normative density of practice.

Еще

Текст научной статьи Лезгинка как феномен циркумпонтийской культуры: от ритуала к символу кавказской идентичности

,

,

Введение . Вокруг лезгинки продолжается спор, который слишком легко подменяет исследование. В публичной речи обсуждают «право происхождения», дискутируют о том, какой народ вправе считать этот танец собственным знаком, иногда даже сомневаются, можно ли говорить о лезгинке в единственном числе. Для общественной полемики это понятно: сильные символы почти никогда не бывают нейтральными. Для научного анализа продуктивнее другой вопрос: каким образом локальная телесная практика, связанная с конкретными ситуациями праздника, свадьбы и коллективного наблюдения, смогла выйти за пределы исходных общин и стать почти мгновенно узнаваемым знаком Кавказа?

Актуальность такой постановки определяется тремя обстоятельствами. Во-первых, само понятие лезгинки уже не может быть сведено к одному этническому танцу в узком смысле. А.Н. Соколова показала, что под этим названием существует круг музыкально-пластических текстов, распространенных в циркумпонтийском пространстве и включенных в черноморско-кавказскую зону культурного обмена (Соколова, 2014). Во-вторых, И. Гаджимурадов раскрыл сложность названия, происхождения и хореографической природы парной лезгинки, исторически связанной прежде всего со свадебной и праздничной средой (Гаджимурадов, 2019). В-третьих, З.В. Канукова фиксирует возрастание интереса к традиционной культуре Северного Кавказа в цифровом пространстве и одновременно указывает на риски упрощения, фальсификации и развлекательной переупаковки этнокультурного наследия (Канукова, 2024). Лезгинка поэтому оказывается не только предметом хореографии, но и точкой пересечения памяти, медиа, рынка и политики идентичности.

Степень разработанности темы выглядит значительной, если учитывать число публикаций о народном танце Кавказа, но сама исследовательская оптика остается неравномерной. Часть публикаций обращена к происхождению, названию и типологии лезгинки (Гаджимурадов, 2019; Соколова, 2014). Другая описывает современное состояние традиционной культуры, механизмы ее передачи и медиатизацию (Канукова, 2024). Между этнографией обряда и анализом символической политики, однако, сохраняется методологический разрыв. Танец часто рассматривается либо как фольклорный «пережиток», либо как сценический номер, либо как внешний маркер эт-ничности. Реже ставится вопрос о механизме его переносимости: какие свойства позволяют лезгинке менять среду, масштаб и аудиторию, не теряя узнаваемости.

Исследовательская проблема формулируется следующим образом: какие структурные свойства лезгинки обеспечили ее переход от локально регулируемого ритуального действия к символу кавказской идентичности, способному функционировать в сценическом, медийном и диаспорном режимах. Цель статьи - реконструировать этот переход в циркумпонтийской перспективе. Для ее достижения решаются пять задач: уточнить теоретическую рамку анализа ритуала, идентичности и телесной памяти; описать историческую функцию лезгинки в обрядовой и праздничной среде; выявить механизм ее деритуализации и символического расширения; рассмотреть сценические, медийные и диаспорные формы современного бытования; определить риски коммерциализации, стандартизации и политизации танца.

Научная новизна работы состоит в смещении фокуса с поиска «первичного владельца» танца на анализ его социальной грамматики. Под социальной грамматикой здесь понимается устойчивый набор правил, благодаря которым движение превращается в социально распознаваемое сообщение: кто входит в круг, как держится дистанция, какие качества считываются в резкой остановке или скользящем движении, как соотносятся импровизация и самоограничение, кто является свидетелем исполнения. Рабочая гипотеза статьи такова: устойчивость лезгинки обеспечена не неизменностью танцевального текста, а переносимостью этой грамматики. Именно она позволила танцу свернуться из плотного обрядового контекста в компактный знак «кавказско-сти», пригодный для сцены, медиа, миграции и диаспорного самоописания.

Циркумпонтийский контекст в настоящей статье понимается не как простое обозначение территории вокруг Черного моря. Речь идет о сети маршрутов, контактов и культурных переводов, связывавших Кавказ с черноморскими берегами, Закавказьем, Анатолией, городскими центрами Российской империи и позднейшими советскими и постсоветскими миграционными направлениями. Такой ракурс важен потому, что он позволяет видеть лезгинку не только как локальную традицию, но и как форму, которая вырабатывает устойчивость через движение между средами.

Материалы и методы . Теоретическая основа исследования объединяет культурную антропологию ритуала и конструктивистское понимание идентичности. Ритуал в работе понимается не как застывшая архаика, а как способ социальной организации действия. А.К. Байбурин рассматривал ритуал как форму упорядочивания критически важных для сообщества ситуаций, где жест, роль, последовательность действий и граница допустимого получают особую семантическую нагрузку (Байбурин, 1993). Для кавказского материала это принципиально: танец в традиционной среде не отделяется от праздника и обряда как «чистое искусство», а работает внутри ситуаций высокой социальной плотности.

Понимание идентичности опирается на тезис В.А. Тишкова о том, что коллективная память собирается через социально признанные формы, включая символические ритуалы, художественную культуру и медиа (Тишков, 2011). Применительно к лезгинке это означает, что танец становится знаком идентичности не вследствие прямой «естественной» связи движения с этносом, а потому что сообщества, институты и аудитории регулярно признают за ним право представлять прошлое, темперамент, достоинство и культурную границу. Такой подход дополняют исследования О.Г. Диванян о танце как выражении коллективной идентичности народов Северного Кавказа (Диванян, 2020) и М.Ш. Абдулаевой об этномузыкальных традициях в многоуровневой структуре идентичностей народов Дагестана (Абдулаева, 2013). В результате лезгинка рассматривается как форма, работающая сразу на нескольких шкалах принадлежности: локальной, этнической, региональной, надэтнической.

Материал исследования составили опубликованные научные источники, которые позволяют проследить разные этапы жизни танцевальной формы. Для терминологического и этнографического фона привлечены труд П.К. Услара по кюринскому языку и имперской классификационной оптике Кавказа (Услар, 1896), этнографическое исследование М.М. Ихилова о народностях лезгинской группы (Ихилов, 1967), работа А.Г. Булатовой о хореографии в системе обрядов горного Дагестана (Булатова, 1981), а также социально-философский анализ вызовов традиционной культуре Северного Кавказа Р.А. Ханаху (Ханаху, 2001). Для сценического и трансграничного измерения использованы публикация Л.А. Тружениковой и П.У. Мухуевой о зарубежной гастрольной деятельности ансамбля «Лезгинка» (Труженикова, Мухуева, 2020), исследование М.М. Паштовой о танце в локальной традиции черкесов Анатолии (Паштова, 2016) и работа И.Л. Бабич о северокавказской эмиграции во Франции (Бабич, 2019). Политико-дискурсивный контекст анализируется с опорой на статью Т.Н. Литвиновой об институционализации этнонационального движения на Северном Кавказе (Литвинова, 2015) и работу В.А. Авксентьева, Б.В. Аксюмова и Г.Д. Гриценко о политизации этничности (Авксентьев и др., 2020).

Методы исследования распределены по задачам. Историко-культурный анализ использован для реконструкции тех контекстов, в которых лезгинка функционировала как часть свадебной, праздничной и обрядовой жизни. Сравнительный анализ позволил сопоставить локальные южнодагестанские и восточнокавказские формы с их сценическими и диаспорными версиями, не предполагая между ними полной тождественности. Дискурс-анализ направлен на чтение смыслов, которые закрепляются за танцем в научном, медийном и общественном языке: «национальный», «кавказский», «традиционный», «брендовый», «проблемный». Визуально-антропологический анализ применен к описаниям пластики, повторяющимся композициям мужской и женской партий, устойчивым образам дистанции, обхода, остановки, демонстрации энергии и самоограничения.

В дальнейшем термин «лезгинка» используется в двух аналитических регистрах. В узком значении он обозначает парный танец, исторически укорененный в южнодагестанской свадебнопраздничной среде. В широком значении речь идет о зонтичном семействе близких музыкальнопластических форм, получивших общекавказскую и циркумпонтийскую узнаваемость. Такое двойное употребление не является подменой уровней. Оно необходимо для того, чтобы не растворить конкретную лезгинскую и дагестанскую основу танца в абстрактной «кавказскости» и одновременно не игнорировать факт его более широкого культурного обращения.

Исследование имеет ограничения. Во-первых, оно не опирается на собственный корпус полевых видеозаписей, а работает с опубликованными описаниями, интерпретациями и историческими материалами. Во-вторых, реконструкция ранних обрядовых смыслов неизбежно остается косвенной, поскольку архаические пласты чаще доступны через поздние этнографические фиксации. В-третьих, циркумпонтийский ракурс используется как аналитическая модель обменов, а не как утверждение о единой «береговой» родине всех вариантов танца. Сочетание указанных методов позволяет отделить относительно устойчивое социальное ядро лезгинки от меняющихся способов ее сценической, медийной, коммерческой и политической упаковки.

Результаты . Ритуальная функция лезгинки: социальная плотность танцевального действия . Первый результат исследования связан с уточнением исторической функции лезгинки. Терминологическая осторожность здесь необходима с самого начала. Название «лезгинка» не является прозрачным самоназванием для всех локальных вариантов танца, которые позднее были объединены этим словом. Уже в XIX в. внешняя этнографическая и административная оптика Российской империи закрепляла укрупненные обозначения народов и языков Южного Дагестана, что видно по трудам П.К. Услара (Услар, 1896). Эта оптика облегчала перевод отдельных практик в разряд обобщенных «кавказских» или «лезгинских» признаков. Значит, современное зонтичное название нельзя просто принять за исходную локальную номенклатуру, хотя связь танца с лезгинской культурной средой остается принципиальной.

Этнографический материал М.М. Ихилова показывает общность материальной и духовной культуры народностей лезгинской группы и одновременно их включенность в широкий ареал Восточного Кавказа и сопредельного Азербайджана (Ихилов, 1967). Среда, в которой складывались формы, позднее называемые лезгинкой, не была изолированным этническим контейнером. Это была зона плотных контактов, где семейный быт, праздничность, религиозная жизнь, повседневное общение и музыкально-пластические практики циркулировали между близкородственными и соседними сообществами. Поэтому ранняя история лезгинки должна описываться не как линия абсолютной замкнутости, а как сочетание устойчивого ядра и вариативной периферии.

Для реконструкции ритуальной функции особенно важны данные И. Гаджимурадова о парной лезгинке как свадебном и праздничном танце (Гаджимурадов, 2019). В этой среде она выступает не произвольной импровизацией, а социально регулируемым действием. Партнеры находятся в одной сцене, но не образуют телесной слитности. Пространство между ними само становится смысловым элементом. Мужская партия строится на обходе, резкой смене траектории, демонстрации ловкости, выдержки и контроля над импульсом. Женская партия задает иной рисунок, связанный с удержанием дистанции, плавностью и достоинством. Здесь нет случайного набора красивых движений; есть порядок, в котором община считывает приемлемые формы ухаживания, самопредъявления и уважения к границе между полами.

Именно в этой точке лезгинка обнаруживает ритуальную природу в антропологическом смысле, а не только в сакральном. Если следовать логике А.К. Байбурина, жест в ритуально насыщенной среде означает больше, чем физическое действие, поскольку встроен в систему коллективно распознаваемых норм (Байбурин, 1993). Празднично-свадебная лезгинка работала именно так. Танцующий мужчина показывал не просто темперамент, а способность владеть собой в публично наблюдаемой ситуации. Танцующая женщина демонстрировала не отвлеченную красоту, а социально одобряемую форму меры и самоконтроля. Для молодых участников танец мог становиться одной из форм входа во взрослое пространство общественного взгляда. Свидетелем выступала не частная пара, а коллектив, круг или полукруг наблюдающих.

Работа А.Г. Булатовой о хореографии в системе некоторых обрядов народов горного Дагестана подтверждает, что танец был встроен в более широкий комплекс праздничных и ритуальных действий (Булатова, 1981). Он не противопоставлялся обряду, а выступал одним из способов его телесного осуществления. Этим объясняются устойчивость пластических контрастов, сохранение дистанции между исполнителями и зависимость танца от общего порядка торжества. Даже там, где внешний зритель видит свободу импровизации, внутри традиции действует невидимая решетка допустимого.

В обсуждении происхождения лезгинки часто выделяется архаический образ орла, с которым соотносится мужская партия (Гаджимурадов, 2019). Этот пласт нельзя игнорировать, поскольку образная память танца указывает на глубокие слои культуры. Но и превращать такую образность в доказательство единственного древнего источника методологически рискованно. Архаический след не равен непрерывной линии происхождения. Продуктивнее видеть в нем элемент поздней семиотической кристаллизации: мужское движение опознается через метафору силы, высоты и остроты, но живет в среде брачных, праздничных и коммунальных правил.

Таким образом, историческая лезгинка была ритуальной не потому, что обязательно сопровождала сакральное действие в узком смысле. Ее ритуальность состояла в организации социально значимой ситуации средствами телесного кода. Танец переводил представления о мере, достоинстве, гендерной дистанции и возрастном статусе в видимое действие. При этом его сила рождалась из соединения двух начал, которые позднее будут частично разведены: контролируемой импровизации и общественного нормативного чтения.

Деритуализация и превращение в символ кавказской идентичности . Второй результат состоит в том, что переход от ритуальной формы к символу оказался не разрывом, а переносом социальной грамматики на другой масштаб. В исследовании А.Н. Соколовой лезгинка описана как феномен черноморско-кавказского окружения, внутри которого обнаруживаются и локальные различия, и повторяющиеся музыкально-пластические модели (Соколова, 2014). Это наблюдение позволяет отказаться от представления, что узнаваемость танца возможна только при полной хореографической тождественности. Распознается не точный набор движений, а более глубокий режим телесного общения.

Когда конкретный обрядовый контекст ослабевает, а танец переходит из одной общины в другую, наиболее переносимыми становятся не локальные подробности, а быстро читаемые признаки: публичная соревновательность мужской партии, дистанция между партнерами, контраст стремительности и сдержанности, коллективное наблюдение, высокий градус самопрезентации без утраты нормы. Эти признаки образуют компактный код. Его можно переучивать, стилизовать, усиливать сценически, но он остается узнаваемым даже после смены среды.

Циркумпонтийский контекст в этом процессе играет роль сети обменов. Черное море здесь не край пространства, а связующая среда. Кавказские маршруты, грузинские и северокавказские посреднические зоны, выходы в Анатолию, а позднее советские гастрольные и постсоветские миграционные пути создавали условия, при которых танцевальная форма могла менять аудиторию, не теряя знаковой функции. Для культур Северного Кавказа, как показывает Р.А. Ханаху, характерна не пассивная консервация традиции, а ее адаптивность и способность отвечать на вызовы времени без полного распада смыслового ядра (Ханаху, 2001). Лезгинка демонстрирует этот механизм особенно наглядно.

В результате танец начинает обозначать не только ситуацию внутри общины, но и более широкий культурный тип. Он становится внешним знаком: концентратом горского темперамента, кодом чести, образом достоинства, позднее – доступным символом Кавказа вообще. Этот процесс нельзя объяснить одной сценой или одним этнографическим описанием. Он возникает на пересечении внешнего именования, межэтнического контакта, массового повторения и готовности самих носителей принять танец как удобную форму коллективного самоописания.

Отсюда возникает внутренняя двусмысленность лезгинки как знака идентичности. С одной стороны, она укоренена в локальных традициях и не сводится к абстрактному «кавказскому танцу». С другой стороны, ее символическая карьера строится именно на способности выходить за пределы одной локальности. Поэтому корректнее говорить не о потере подлинности, а о смене масштаба. Лезгинка не перестает быть локальной по происхождению, но начинает работать как макрорегиональный код. Ее идентичностная функция расширяется: сначала до общекавказской, затем до циркумпонтийской, а в миграционных условиях и до транслокальной.

Деритуализация, следовательно, не уничтожила социальную силу лезгинки. Она сделала эту силу мобильной. Пока танец был жестко вписан в свадьбу и общинный праздник, его смысл оставался насыщенным, но относительно локальным. Когда часть контекста отпала, на поверхность вышло то, что можно было переносить: ритм телесной чести, зрелище дисциплинированной энергии, образ дистанцированного сближения. В этом смысле лезгинка стала не просто танцем, а способом обозначать принадлежность в пространстве более широком, чем ее исходная этнографическая среда.

Современные режимы функционирования: сцена, медиа, диаспора. Третий результат исследования состоит в выявлении трех современных режимов масштабирования лезгинки: сцены, медиа и диаспоры. Выход на сцену стал не простым продолжением традиции, а ее глубокой перекомпоновкой. Опыт государственного ансамбля «Лезгинка» особенно показателен. Л.А. Труженикова и П.У. Мухуева показывают, что зарубежная гастрольная деятельность коллектива в 1960-е гг. была включена в широкий контекст культурных связей СССР со странами Востока (Труженикова, Мухуева, 2020). Для истории танца это означало не только новый канал репрезентации, но и смену принципа отбора.

Сцена требует ясности, повторяемости и мгновенной зрительской считываемости. Поэтому из множества локальных вариантов выдвигались элементы, легче всего превращаемые в эффектный образ: высокая энергетика, четкий рисунок мужской партии, контраст темпов, выразительность костюма, композиционная завершенность номера. Так формировался канон, который затем воспринимался как «настоящая» лезгинка, хотя фактически был результатом художественной селекции. Этот канон сокращал внутреннюю неоднородность традиции, но одновременно обеспечивал ей видимость, недоступную локальному празднику.

В конце XX в. и особенно в XXI в. к сценическому режиму добавился медиаконтур. З.В. Кану-кова пишет о заметном возрастании интереса к этнокультурным ценностям в региональном интер-нет-пространстве и о роли молодежи как одного из главных проводников такого интереса (Канукова, 2024). Для лезгинки это означает резкое расширение форм циркуляции. Танец может существовать как академически отрепетированный номер, свадебная практика, любительская запись, вирусный сетевой клип, маркер землячества в городе. Медиа не только сохраняют объект, но и перестраивают его: ускоряют узнавание, усиливают зрелищные компоненты, отрывают движение от исходной ситуации и одновременно делают его доступным тем, кто уже не включен в традиционную общину.

Здесь подтверждается мысль М.Ш. Абдулаевой о многоуровневой работе этномузыкаль-ной традиции в структурах идентичности народов Дагестана (Абдулаева, 2013). В цифровой среде один и тот же фрагмент лезгинки может обслуживать локальную память, региональную гордость и общекавказское самоописание. Это не механическое наложение уровней, а их быстрое переключение. Один зритель видит семейный праздник, другой – знак родины, третий – эффектный клип, четвертый – демонстрацию этнического присутствия. Именно поэтому медиали-зированная лезгинка одновременно расширяет поле принадлежности и делает его конфликтным.

Диаспорный материал показывает еще один режим функционирования. Исследование М.М. Паштовой о танце в локальной традиции черкесов Анатолии демонстрирует, что в миграционной среде жанр, сохраняющий местные названия и функции, одновременно распознается шире – как часть общекавказского танцевального комплекса (Паштова, 2016). Вне исходной территории танец выполняет не только репрезентативную функцию, но и уравнивающую. Он создает общую площадку для людей, чьи внутренние различия в новой среде не исчезают, но перестают быть главными.

Материал И.Л. Бабич по северокавказской эмиграции во Франции позволяет увидеть следующий этап этой трансформации (Бабич, 2019). В эмигрантской среде Парижа и других французских городов музыка и танец становились пространством, где представители разных кавказских групп могли сходиться на основе общей культурной узнаваемости. Северокавказские вечера, ресторанная культура, танцевальные соревнования и любительские выступления поддерживали не только ностальгию, но и возможность говорить о кавказской общности на языке телесной практики. Для диаспоры это закономерно: язык, бытовой уклад и религиозная дисциплина меняются под давлением принимающей среды неравномерно, тогда как танец способен жить в сжатой, праздничной и высокоидентификационной форме.

Итак, сцена, медиа и диаспора не просто последовательно сменяют друг друга. Они работают как разные устройства масштабирования. Сцена делает лезгинку зрелищно читаемой для внешнего взгляда. Медиа превращают ее в быстро тиражируемый образ. Диаспора возвращает танцу функцию коллективной сборки, но уже в условиях разрыва с исходным местом. Во всех этих режимах лезгинка продолжает выполнять одну базовую работу: переводит принадлежность в видимое движение.

Обсуждение . Полученные результаты позволяют уточнить вопрос о подлинности лезгинки. Если подлинность понимать как неизменность набора движений, то почти вся современная история танца окажется историей утрат. Но такой подход плохо объясняет фактическую устойчивость практики. Лезгинка сохраняется не потому, что каждое поколение воспроизводит один и тот же хореографический текст. Она сохраняется потому, что определенные элементы ее социальной грамматики остаются считываемыми даже при смене контекста. Публичность, дистанция, агональная энергия, телесная мера и коллективное свидетельствование образуют тот минимум, который переносится из обряда в сцену, из сцены в медиа, из локальной среды в диаспору.

Именно поэтому противопоставление ритуального и современного в отношении лезгинки нуждается в пересмотре. Ритуальное в ней не исчезло полностью, а изменило форму присутствия. В свадебной и праздничной среде ритуальная функция была связана с регулированием социальной ситуации. В сценическом и медийном контуре она уже не регулирует брак или возрастной переход напрямую, но продолжает организовывать представление о должной телесности, достоинстве, мужском самообладании, женской дистанции, коллективной оценке. Можно сказать, что деритуализация сняла часть исходных норм, но оставила их визуально распознаваемые следы.

Коммерциализация выявляет первую границу этой устойчивости. Чем легче лезгинка распознается как знак Кавказа, тем сильнее соблазн превратить ее в универсальный товарный образ. Коммерциализация действует через туристические программы, ресторанные постановки, короткие медийные ролики, праздничные услуги и фестивальные форматы. Она необязательно уничтожает традицию. Иногда именно коммерческий канал поддерживает навык, оплачивает обучение и делает танец видимым. Но цена состоит в том, что сложная социальная грамматика часто сокращается до нескольких узнаваемых жестов: скорости, прыжка, резкого поворота, внешней мужественности. Уже И. Гаджимурадов обращал внимание на то, что массовая сценическая и популярная рецепция танца подвержена произвольным воздействиям и не всегда воспроизводит исходный фольклорный материал (Гаджимурадов, 2019).

Стандартизация связана с этим, но не совпадает с коммерциализацией. Она начинается как удобство описания, а заканчивается стиранием различий. Зонтичное название «лезгинка» полезно, пока помогает увидеть семейство родственных форм; оно становится проблемой, когда начинает подменять их собой. Локальные названия, различия праздничных ситуаций, нюансы гендерных ролей и ритмических рисунков уходят на второй план, а нормативной объявляется одна, наиболее сценически убедительная версия. В этом отношении особенно важно помнить тезис А.Н. Соколовой о множественности музыкально-пластических текстов, скрывающихся за общим именем (Соколова, 2014). Лезгинка сильна как поле вариативности, а не как единственный канонический номер.

При этом редукция не равна полной утрате традиции. Скорее меняется носитель нормы. Если раньше пределы допустимого задавались свадебным порядком, возрастной и гендерной иерархией, то теперь их начинают определять сцена, медиаплатформа, фестивальный регламент, туристическая индустрия. Отсюда современный парадокс. Танец может выглядеть традиционно и одновременно быть глубоко современным по способу циркуляции. Простая оппозиция между подлинным и коммерческим здесь мало объясняет суть. Важнее анализировать, какие элементы социальной грамматики выживают в новой среде, а какие вытесняются зрелищем.

Особое напряжение возникает в зоне политизации. Сама по себе телесная практика не является политическим действием автоматически. Политической она становится тогда, когда на нее проецируются конфликты представительства, этнического права и символического присутствия в публичном пространстве. Выводы Т.Н. Литвиновой об институционализации этнонационального движения лезгин на Северном Кавказе помогают понять, почему культурный знак оказывается включенным в более широкий репертуар мобилизации (Литвинова, 2015). Танец, язык, история, память о территории и культурные символы начинают работать как связанный пакет самоописа-ния и предъявления статуса.

Теоретически этот сдвиг соотносится с подходом В.А. Авксентьева, Б.В. Аксюмова и Г.Д. Гриценко, связывающих этнополитическую напряженность с этнизацией политики и политизацией эт-ничности (Авксентьев и др., 2020). Проблема возникает не из танца как такового, а из среды интерпретации. Один и тот же жест в свадебном круге, на концертной сцене или в городском публичном пространстве означает разное, потому что меняются рамки чтения. В ситуации напряженных межэтнических отношений лезгинка легко превращается в знак демонстративного присутствия, а иногда и в объект встречной стигматизации. Спор в таких случаях идет уже не о хореографии, а о допустимых формах видимости этничности.

Однако завершать обсуждение только фиксацией рисков было бы неправильно. Политизация не исчерпывает судьбу лезгинки, как и коммерциализация не отменяет ее памяти. Эти процессы показывают, насколько емким стал знак. Он способен собирать вокруг себя гордость, ностальгию, молодую энергию, локальный патриотизм, рыночную эстетику и этнополитическое напряжение. В этом сила и уязвимость лезгинки как символа. Она продолжает жить именно потому, что не закреплена навсегда за одним контекстом. Но каждая новая среда меняет пропорции между памятью, зрелищем и властью.

Для культурной политики из этого следует не запрет на сцену и медиа, а более тонкая задача сохранения вариативности. Если охрана традиции сводится к поддержке одного государственного или фестивального стандарта, она невольно усиливает редукцию. Если же в поле внимания остаются локальные версии, семейные и сельские контексты, диаспорные практики, различия музыкального сопровождения и телесной нормы, лезгинка может сохраняться не как музейная форма, а как живая система переводов между поколениями и территориями. В этом смысле циркумпонтийский подход не растворяет танец в общей карте, а помогает увидеть маршруты, по которым локальное становится узнаваемым без полной потери различий.

Заключение . Исследование позволяет сделать несколько выводов. Прежде всего лезгинка не сводится ни к одному исходному танцевальному тексту, ни к одной плоской этнической формуле, хотя ее связь с лезгинской и – шире – дагестанской культурной средой принципиальна. Научно продуктивнее рассматривать ее как семейство форм, объединенных общей социальной грамматикой и историей культурного обращения (Гаджимурадов, 2019; Ихилов, 1967; Соколова, 2014; Услар, 1896).

Историческая функция лезгинки была ритуальной в широком антропологическом смысле. Ее сила заключалась не только в эстетике движения, но и в способности организовывать социально значимую ситуацию: публично маркировать возрастной и гендерный статус, переводить ухаживание и соперничество в нормативно регулируемое действие, делать коллектив свидетелем телесно разыгранной меры (Байбурин, 1993; Булатова, 1981). Поэтому при ослаблении исходного обрядового контекста танец не утратил семантической плотности.

Ключевой результат статьи состоит в следующем: устойчивость лезгинки обеспечивается не неизменностью хореографии, а переносимостью ее социального кода. Публичность, дистанция, соревновательная мужская самопрезентация, коллективное чтение движения как знака достоинства и принадлежности пережили смену сред и позволили танцу стать сначала общекавказским, затем циркумпонтийским, а в диаспорных условиях – транслокальным символом (Соколова, 2014; Тишков, 2011; Ханаху, 2001). Деритуализация не разрушила лезгинку, а сделала ее масштабируемой.

Современное бытование танца подтверждает этот вывод. Сцена перевела вариативную традицию в формат канона и зрелища (Труженикова, Мухуева, 2020). Медиа ускорили тиражирование образа и усилили его идентификационный потенциал (Абдулаева, 2013; Канукова, 2024). Диаспоры показали, что лезгинка способна выполнять функцию коллективной сборки там, где исходная локальная среда уже утрачена или фрагментирована (Бабич, 2019; Паштова, 2016). Во всех этих режимах танец остается языком принадлежности, но этот язык меняет грамматику акцентов.

Одновременно символическая мощность лезгинки имеет оборотную сторону. Чем шире сфера ее узнавания, тем сильнее давление коммерциализации, стандартизации и политизации (Авксентьев и др., 2020; Гаджимурадов, 2019; Литвинова, 2015). Отсюда следует практический и исследовательский вывод: сохранение лезгинки как живой традиции невозможно свести к консервации одной сценической модели. Необходима работа с локальными контекстами, различиями внутри танцевального семейства, исторической памятью общин и теми средами, где танец существует сегодня.

Перспективным направлением дальнейших исследований является создание сопоставимого видеокорпуса локальных, сценических и диаспорных исполнений. Такой материал позволил бы точнее описать, какие элементы социальной грамматики остаются постоянными, какие меняются при переходе через границы, моря и поколения, а какие появляются уже в ответ на сцену, медиаплатформы и диаспорную потребность в общей символической форме.