О прагматике российских социологических исследований
Автор: Дамберг Сергей
Журнал: Телескоп: журнал социологических и маркетинговых исследований @teleskop
Рубрика: Размышления
Статья в выпуске: 3, 2006 года.
Бесплатный доступ
Эта работа написана в защиту прикладной социологии. В наши дни, когда экономическая либерализация России еще далеко не завершена, когда в стране растут практически все рынки и заказные исследования становятся все многочисленнее - как ни удивительно, именно сегодня прикладная социология требует новых аргументов в свою защиту.
Короткий адрес: https://sciup.org/142181677
IDR: 142181677
Текст научной статьи О прагматике российских социологических исследований
Нам предстоит затронуть материю, весьма трудную для письменного, то есть в любом случае ответственного, обсуждения – тематическую моду , сложившуюся в поле исследовательских практик российского социологического сообщества. Вопрос этот труден, поскольку практически никогда он не выходит на поверхность напрямую: как ни парадоксально, сам факт существования моды на те или иные темы социологического исследования настолько не легитимен, что в научном дискурсе отсутствуют какие-либо прямые упоминания о нем. И поскольку до сих пор ни один исследователь прямо не сослался на моду как один из факторов его собственного выбора темы (как это регулярно происходит, скажем, у портных или дизайнеров), то и доказательств такой моды не найти. Вместе с тем каждому практикующему исследователю интуитивно ясно не только то, что такая мода есть и что она весьма и весьма влиятельна, но и то, какова она сегодня и какой была пять-десять лет назад.
Таковы ли важнейшие проблемы современного российского общества? Точнее говоря, насколько совпадают темы, инициирующие большинство социологических исследований с той повесткой дня, которую мы обнаруживаем в поле публичных дискуссий, приковывающих внимание наибольшей аудитории? И пожалуй, решающий вопрос: насколько социологические мода и конъюнктура адекватны кругу проблем, наиболее остро обсуждаемых в российских семьях, в офисах российских предприятий и в залах заседаний российских властей?
По-видимому, этот вопрос требует специального исследования, возможно, массового опроса – однако предмет такого опроса свелся бы к уточнению степени взаимной неадекватности социологического и обыденного интересов к социальной жизни и представлений о значимости социальных проблем.
Материал к печати подготовил Семенков В.Е.
В этой ситуации более или менее крупному заказчику удается если не переломить тенденцию невнимания социологов к массовым социальным интересам, то хотя бы направить их на решение конкретных проблем данного заказчика. Действительно, бизнес продолжает финансировать маркетинговые исследования, большинство из которых так или иначе затрагивает проблематику повседневных хозяйственных и культурных практик рядового горожанина. Признаем, что сегодня даже малому бизнесу иногда удается, «оплатив» исследовательский интерес, возвращать социальных исследователей к реальности острейших общественных проблем.
Вместе с тем ясно, что и заказная социология имеет свои трудности, определенные спецификой работы на частного клиента. Частный интерес всегда направлен исключительно на частные обстоятельства, а коммерческие проблемы ставят перед исследователем сугубо коммерческие задачи – в результате, в фокусе внимания маркетолога оказывается не актор и даже не его потребительская культура сама по себе, а ситуация продажи и оптимальная для нее модель товара. Эмпирика клиентского поведения и ориентаций играет здесь вспомогательную роль; маркетолог имеет собственный, своеобразный и весьма интересный, взгляд на потребительскую культуру и, шире, на повседневную культуру – однако его статьи, с заголовками вроде «Рынок оливкового масла в Тамбовской области», широкой публике непонятны и неинтересны. Такова природа исследований рынка, хоть товарного, хоть политического: несмотря на строжайшую зависимость исследователя от внешнего заказа, маркетинговые проекты социологов не ориентированы на публичное внимание – и в конце концов, не социологичны.
Но социологическое производство питают не только и не столько частные заказы, сколько гранты. Конкурсы грантовой поддержки тоже формируют рынок, причем конкуренция на нем не менее остра, чем конкуренция на тендерах по поводу получения крупного заказа. Тендеры, проводимые заказчиками, не формируют конъюнктуру исследовательских тем, грантодатели же задают ее весьма эффективно и поэтому заслуживают внимания. Несомненно, грантовая конъюнктура задается прежде всего зарубежными фондами. Отечественный грантодатель весьма стеснен в средствах, не лучше обстоят дела и у исследовательских организаций: из собственных средств они могут финансировать лишь незначительные проекты. Зарубежный же грантодатель, видимо, бесконечно далек от понимания актуальной проблематики российской приватной повседневности и не провоцирует исследования, способные приблизить его к такому пониманию. В силу этого вернее говорить не столько о собственной, российской социологической конъюнктуре, сколько об импорте в Россию неких общестратегических ориентаций глобализированного западного грантодателя. А импорт конъюнктуры неизбежно означает ее редукцию, и она сводится к одному базовому направлению, дробящемуся на отраслевые русла, связанные множеством пересечений: migration study, ethnic study, minority study, public health и еще несколько устоявшихся названий, исключительно англоязычных.
Относительно моды, или говоря осторожнее, инерции методологических и тематических предпочтений российских исследователей, говорить пока сложно. Мода – это всегда стиль, интеллектуальная мода обязательно выражается в литературном стиле научного текста: в лексиконе и манере писать, которые маркируют приверженцев этой моды. В этом смысле узнаваемой, а значит, сложившейся, легко признать, видимо, только стилистику позитивистского текста, написанного по результатам массового опроса. Качественная же российская социология вряд ли успела сформировать собственный стиль публичного научного рассуждения. Причины этого, на первый взгляд, просты и сводятся к молодости отечественной качественной социологии и малочисленности ее приверженцев. Однако за этими очевидными обстоятельствами, преодолеваемыми сами собой, кроется немаловажная проблема. Сегодня с момента либерализации публичной жизни и гуманитарного знания прошло уже порядка пятнадцати лет, за это время институционализация социальных наук немало продвинулась, пришло время второго нового поколения российских социологов: над собственными диссертационными проектами работают уже ученики тех, кто смог получить в России именно постсоветское социологическое образование. Все это свидетельствует о формировании интеллектуальной традиции новой российской социологии. Именно сейчас, когда еще, пожалуй, рано говорить о полноценной моде и конъюнктуре, появляется третья детерминанта социологического интереса – традиция.
Разумеется, еще не сформировавшаяся традиция сама по себе не в состоянии оказывать определяющее воздействие. Но те тексты, которые публикуются в наши дни, своей стилистикой, своим способом проблематизировать реальность, улавливать предмет и находить языковые средства для изложения интерпретаций, – всеми этими атрибутами социологического проекта задают основу российской традиции «быть социологом».
О структуре российского социологического дискурса
Разговор о моде и традиции в российской социологии вынуждает обращаться к вопросу о структуре отечественного социологического дискурса. Если этот дискурс неоднороден, если в нем угадываются не согласующиеся друг с другом модные течения и традиции, то вместо одной социологии приходится говорить о нескольких. Выше говорилось о заказной социологии, вполне состоявшейся в профессиональном отношении и преимущественно замкнутой внутри себя. Кроме нее несложно выделить четыре других, социологии, или четыре других дискурса, значительно более весомых и перспективных. Первые два из них, как и принято различать, качественный и количественный. Трудно сомневаться в том, что социология качественных проектов имеет свою моду и формирует собственную традицию, отличную от социологии опросов общественного мнения. Своя мода, видимо, складывается и в поле публикаций социологических журналов – ее можно назвать публичной социологией : она всецело обращена к публике, в основном, профессиональной, и посвящает большинство своих статей не столько результатам состоявшихся исследований, сколько свободным размышлениям по самым разным социальным проблемам. Наконец, особой интонацией и стилистикой выделяются диссертационные работы, или труды институциональной социологии – нет оснований отказывать им и в собственной моде, и в собственной традиции.
Итак, российская социология движется пятью эшелонами:
-
1) заказная социология увлечена товарами и продажами, 2) нарративная – меньшинствами всех видов,
-
3) социология общественного мнения, в основном, копирует тематику СМИ,
-
4) публичная социология дискутирует массу тем, но только в своем кругу, а
-
5) институциональная социология почти вовсе лишена аудитории, адресуясь лишь к отдельным официальным лицам.
Автор данной работы исходит из того, что все пять направлений российской социологии не решают вышеуказан- ной проблемы: способствовать формированию новой социальности в повседневной жизни людей.
Заказную социологию от решения общественно значимых прикладных задач удерживает конъюнктура – однако нередко вступительные, обзорные разделы отчетов заказных проектов содержат прекрасные фрагменты прикладной социологии.
Для отечественной нарративной социологии , к величайшему сожалению, прикладная тематика не становится привлекательной из-за сложившейся моды на фундаментальность, невнимание к социальному большинству с его проблемами и страсть к узким, микроскопическим, едва ли не вычурным полям и случаям. С другой стороны, многие наиболее талантливые нарративные проекты останавливаются буквально в шаге от прикладного этапа, и «качествен-никами» уже накоплены замечательные архивы интервью, способные стать эмпирической базой для серьезных прикладных проектов.
Социология общественного мнения производила бы впечатление прикладной науки, если бы после измерения признаков и интерпретации найденных корреляций в ее традиции следовал бы этап, напрямую посвященный решению исследованных проблем. Вместо него в лучшем случае мы встречаем лапидарные и весьма абстрактные «рекомендации», следующие сразу за анализом опросных данных, так что извлечь из них конкретный практический смысл удается крайне редко.
Две другие социологии из названных выше, публичная и институциональная , разумеется, не обладают ни собственным парадигмальным фундаментом, ни специфическим методическим инструментарием, и были выделены скорее как особые жанровые формы социологического дискурса. Каждая из них также является особым видом деятельности социолога в ряду его профессиональных практик, а потому формирует у специалиста особые навыки и опыт. Вместе с тем, каждая из двух этих ветвей социологии имеет своих приверженцев, и мы легко различаем социологов, пишущих много и мало, защищающихся рано и поздно, пишущих экономичные и трудоемкие диссертации. К тому же нельзя сказать, что приверженцы публичной социологии всегда столь же активны в работе над диссертациями, как в своей публицистической деятельности. Но можно ли обнаружить в одной из этих социологий прикладной вектор развития, принципиальную нацеленность на острейшие проблемы большинства российских семей и обращенность к этим семьям как к конечным адресатам своей работы? Возможно, этот вопрос звучит риторически – и все-таки куда важнее отрицательного ответа на него признать тот факт, что ни в институциональных, академических требованиях к квалификационным трудам социологов, ни тем более в ожиданиях редакций и издательств нет никаких существенных препятствий попыткам авторов написать практически полезную статью, книгу или диссертацию. Иными словами, конъюнктура, задаваемая диссертационными советами и редакциями социологических изданий выглядит весьма лояльной к прикладным проектам, хотя они и остаются немодными и пока лишены собственной традиции в социологической отрасли постсоветского периода.
Как итог, широкая общественность почти вовсе исключена изо всех пяти перечисленных социологических дискурсов и знакомится лишь с обрывочными и поверхностными опросными данными, цитируемыми журналистами, а также с отдельными бестселлерами зарубежных знаменитостей. С другой стороны, «нормальная» семья со «средним достатком», в которой нет ни мигрантов, ни наркопотребителей, ни экстремистов, лояльная и провинциальная – такая семья практически лишена шансов даже заполнить анкету, а тем более дать биографическое интервью.
Каков же выход из такого положения, что позволит переломить его и добиться такой востребованности социологии российским обществом, чтобы она могла развиваться как его необходимый инструмент, а не как необязательное дополнение, одно из его постмодерных излишеств?
Прикладное просвещение как стратегия развития социологического сообщества
Действительно, за словами «прикладное просвещения» стоит целая идеология – скажем, модернизированная версия англо-саксонского протестантского прагматизма, которым фундировано и общество, и обществоведение в Соединенных Штатах. Любопытно, что императив практической полезности, возведенный в ранг философского учения Чарльзом Пирсом и Уильямом Джемсом как раз перед началом развития социологии в Европе и Америке, оказывается сегодня, по прошествии века, крайне уместным и важным для понимания проблем развивающейся отечественной социологии. Идею запланированных социальных изменений (‘planned social change’) Дарендорф называет характерным изобретением американской социологии (Darendorf: с. 11), поставившей себе задачу активно и профессионально участвовать в построении «достижимого общества» (‘machbare Gesellschaft’): «достижимого» значит искусственно создаваемого по плану социальных изменений, который, безусловно, и сам подлежит корректировке социологами по мере достижения запланированных ими же изменений. Этот замысел – несколько, впрочем, гипертрофированный Дарен-дорфом, вслед за другими историками американской социологии (Darendorf: с. 120-122) – ясно напоминает идеологию советского социального эксперимента, пусть и не в ранних, ленинских или троцкистских версиях, а скорее в варианте Н.Хрущева.
Примечательно, что еще в 1906 г., то есть за год до опубликования Джемсом его «Прагматизма», Вернер Зомбарт уже задавался вопросом, почему в США нет социализма (Sombart W., Warum gibt es in den Vereinigten Staaten keinen Soziaismus? Mohr: Tuebingen, 1906). Зомбарт находит ответ на этот вопрос в свободе социальной мобильности, причем в горизонтальной более, чем в вертикальной. Иными словами, сохранение всей полноты индивидуальных свобод сохраняет движение общества по тому пути, который, с одной стороны, остается демократическим, что в данном случае прежде всего означает гибкость социальных структур, их податливость ‘planned social change’; с другой стороны, этот путь предполагает профессиональное участие социологического сообщества, в духе парадигмы прагматизма и «прикладного просвещения», в социальном развитии страны.
Живя в России, нет смысла разбираться в нюансах американского пути, «догонять и перегонять» – вполне достаточно главного: программа прикладного просвещения, положенная в основу стратегии профессиональной активности социологического сообщества, жизнеспособна и эффективна при условии необходимой гибкости социальной структуры. В этом отношении российское общество, едва вышедшее эпохи из «бесклассовой» уравнительной советской социальной организации и уже втянувшееся своим большинством во множество ниш либерализованной экономической актив- ности, представляет собой едва ли не образец флексибель-ности социальной макроструктуры. Интенсивная социальная дифференциация, в основном за счет неравного роста семейных финансовых капиталов, ведущая к формированию все новых социальных сред, едва ли не в каждой из которых так или иначе реализуются мечты о «среднем классе» – вот существо того процесса, который можно назвать мэйнстримом современного российского общества.
Императив прикладного просвещения, так удачно угаданный Дарендорфом в логике развития американской социологии, может реализовываться в любом социальном контексте. Его успех зависит от того, насколько свободно социологическое сообщество этой страны и сколь остры проблемы ее прагматического развития в понимании населения. В согласии со сказанным ранее, вопросы свободы социологического сообщества в выборе стратегии его профессиональной активности, выбора тем и проч., следует связывать с установившимися в нем модой, конъюнктурой и традицией: именно эти три обстоятельства влияют и на формирование, и на реализацию стратегии (действительной, а не только декларативной) сообщества социальных исследователей. Пример американской социологии демонстрирует прямую связь между англо-саксонской философской традицией, оформившейся в виде прагматизма в версии Пирса и Джемса перед началом институционализации социологии в США, и последующей стратегией прикладного просвещения. Эта стратегия довольно рано воплотилась и в моде, и в конъюнктуре социологического производства – и теперь, по прошествии века, эти два важнейших фактора распространяют свое влияние вовне американского общества, в том числе и на российских исследователей.
Ограничимся одним примером: проблематика прав мигрантских меньшинств, давшая, как известно, старт американской, и мировой, качественной полевой социологии принципиально по-разному выглядит в Америке вековой давности и в постсоветской России. Вплоть до самого конца XIX в. американское общество менялось, главным образом, под воздействием массовых миграций, как внешних, так и внутренних, и в его структуре первым делом бросались в глаза именно крупные переселенческие сообщества. Это обстоятельство и вывело на передний план проблемы прав меньшинств, расизма и национализма, трудовой миграции и стремительной, хаотичной урбанизации. Как не вспомнить здесь опыт знаменитой Чикагской школы, объединенной отнюдь не общей методологией «качественников» или «количествен-ников», но именно полем и профессиональным вниманием к нему (хотя, заметим, в начале ХХ в. социологию еще было трудно назвать профессией). Таким образом, внимание к миграционной проблематике в той ситуации было продиктовано самой структурой общества, стремительно росшего и необыкновенно гетерогенного. Постсоветским социологам, начавшим в первые годы 1990-х осваивать труды западных классиков, досталось совершенно иное поле. Действительно, в это время в Россию хлынули потоки массовой миграции – но фактически это были потоки «советских» переселенцев, бежавших от национализма туда, где они могли бы вновь почувствовать себя «как дома». Несомненно, эта массовая миграция минимально повлияла на суть коренных перемен российского общества 1990-х гг., и внимание социологов к постсоветским переселениям было, продиктовано конъюнктурой, заданной американскими фондами. Искусственно гомогенизированное общество, не ведающее языковых проблем и боящееся экономической свободы, ждало совершенно иных исследований. Как поле для социологических исследований Россия и США и в наше время, и сто лет назад, безусловно, схожи и масштабом, и беспрецедентностью, и значимостью происходящих социальных изменений – однако смысл этих изменений не просто различен, но скорее диаметрально противоположен. Столь же очевидно должны различаться и направления исследовательской активности.
Воздействие фактора моды иллюстрирует другой пример. Политическая либерализация страны неизбежно и практически сразу привела в действие механизмы партийного строительства. И в нем едва ли не сразу выделились проекты строительства «партии власти», «центристской» политической силы. Все эти проекты, сменявшие друг друга, начиная с партии «Наш дом – Россия» и заканчивая действующей «Единой Россией», очень схожи между собой – но все вместе как единый процесс интеграции лояльного истеблишмента заслуживают первостепенного внимания отечественной политической социологии. С другой стороны, возникли и националистические партии, маргинальные и почти невесомые, никогда не определявшие существа политического процесса в стране. И сегодня уже можно вполне уверенно констатировать, что социологам интереснее было изучать экстремистов, именуя их то партиями, то субкультурами, чем политических тяжеловесов, контролирующих весь политический рынок страны. Образ интеллектуала, со знанием дела рассуждающего об экстремизме, гораздо точнее соответствует сложившейся моде, нежели образ включенного наблюдателя партийной рутины «бюрократов» и «конъюнктурщиков». Вместе с тем ясно, что скрупулезное и не ангажированное исследование «партии власти» имело бы огромное прикладное – то есть прагматическое, в американском смысле – значение для российского общества, чего никак нельзя сказать о любых попытках анализа эффектных, но праздных нарративов националистов. Мода на оригинальность темы и утонченность абстрактных конструкций в отсутствие общественного внимания к исследованиям становится неизбежна и даже оправданна.
После двух примеров, иллюстрирующих влияние конъюнктуры и моды, должен логично следовать третий, представляющий традицию как фактор ухода исследовательского сообщества от прагматических прикладных тем. Но такой традиции в отечественной социологии нет: ни одна парадигма, ни одна методология, рожденная в социологическом сообществе или заимствованная из философии, западной или российской, не противоречит постановке прикладных задач и не препятствует тому, чтобы социология приняла вектор прикладного просвещения.
О возможной аудиториисоциологического высказывания
Вместе с тем разговор о прикладном просвещении не может не выводить на вопрос об адресате социологического высказывания. Кому адресована профессиональная активность социолога? Можно ли говорить о наличии спроса на социологическое знание у широкой интеллектуальной аудитории? Так мы выходит на сюжет «социального заказа» и рефлексии образа общественного заказчика. Этот образ, видимо, казался очевидным в пору социальных трансформаций начала прошлого века, когда появилось устойчивое выражение «социальный заказ», но теперь этот образ требует особого внимания.
Общественный заказчик, по всей вероятности, не может быть каким-либо конкретным социальным агентом: любой социальный агент так или иначе конкурирует с другими за некие социальные ресурсы, ангажируя потенциальных сторонников идеей своего преимущественного права на общественное признание. Общественный заказчик – не социальный агент в полном смысле слова, но агент общественного признания, широкая публика, аудитория СМИ и электорат политических соперников. Иными словами, речь идет о том, что в художественной и социально-философской литературе называют народом, а на сухом языке публичных экспертов, «политиков» и «ученых», обозначено «широкими слоями населения» или самим «обществом». Сузить эти понятия, не потеряв их смысла, невозможно. Однако это удается прояснить, обратившись к Юргену Хабермасу, написавшему прекрасную историю европейской публичности в своем «Структурном изменении публичности» (Habermas J., Strukturwandel der Oeffentlichkeit, Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1996) и заслужившему этим трудом весьма внушительный авторитет в социологии публичного пространства. Общество, по Хабермасу, видевшему в центре предметной реальности социологии коммуникативное действие, представляет собой одновременно систему и жизненный мир (Habermas J., Theorie des kommunikativen Handelns, Band II, Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1995. S. 183). Коммуникативное действие само по себе является действием, ориентированным на понимание (‘verstaendigungorientierte Handlung’), а его актору присуще некое представление о самоочевидности, детерминированное его жизненным миром (‘lebensweltliche Selbstverstaendl ichkeit’) (Habermas J., Theorie des kommunikativen Handelns, Band II, Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1995. S. 189 и далее). Очевидно, что к этой самоочевидности, к этой трудно переводимой с немецкого ‘lebensweltliche Selbstverstaendlichk eit’, с необходимостью относится в первую очередь и самоочевидное, то есть фоновое, представление актора о проблемах, организующих его активность внутри и по правилам его жизненного мира.
Следуя понятийной логике Хабермаса, скажем, что общество находится в состоянии коммуникативного действия. Оно, в свою очередь, исторически распадается на публичное и приватное: по мере того, как организация труда все усложняется – а в период становления индустриального общества это происходит крайне интенсивно – публичность как таковая становится все более значимым, большим и сложно организованным пространством. Семья же, теряя социальную значимость собственных хозяйственных функций, становится очагом приватного – происходит разрыв, приватное общество существует параллельно публичному, и в структуре жизненного мира все большую роль играют правила сочетания двух этих обществ, в которых актор живет совершенно по-разному. Об этом пишет и Хабермас (Habermas J., Strukturwandel der Oeffentlichkeit, Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1996. S. 238 и далее), и Гельмут Шельски (Schelsky H., Schule und Erziehung in der industriellen Gesellschaft, Wuerzburg: 1957). Сегодня, вслед за классиками, абсолютно каждый без труда признает как нечто самоочевидное: дистанция между супругами минимальна или вовсе отсутствует, а между сослуживцами она не только никогда не исчезает, но и, похоже, обычно растет при каждом повышении по службе.
Современное семейное домохозяйство формировалось в течение трех последних веков под влиянием процесса усложнения структуры экономического действия, в ходе которого оно принимало все более публичный характер, лишая домохозяйство общественно-экономических функций. Семья, конечно, не переставала производить, но производила все меньше и меньше. На это работали и урбанизация, и концентрация производства, и техническая революция – словом, когда путь от кустарного ремесленного производства к мануфактуре, а затем к фабрике и наконец к современной глобализированной корпорации оказался пройденным, семья полностью очистилась от каких бы то ни было «общественных функций», кроме демографических и социализаци-онных задач. Государство прекрасно справляется без августейших фамилий, экономика – без родственной кооперации, политика делается вне семейных салонов и балов. Семейное домохозяйство, освобождаясь от всех этих «общественных» процессов, концентрирует в себе приватность сразу нескольких человек, соединяя их в нечто цельное и единое с социальной точки зрения: современная, скажем, индустриальная, семья не имеет четких внутренних границ и уже может служить чем-то вроде социального антитела – действительной альтернативой «обществу».
Для того, чтобы понять смысл трансформации индустриальной семьи, нужно учесть и то, что европейская индустриализация сопровождается ломкой сословной структуры и интенсивнейшей массовизацией едва ли не всех социальных процессов. Небывалая для Европы всех прежних веков доступность городов, профессий и должностей, образования и искусства совершенно по-новому приводит в действие механизмы миграции и конкуренции. И для полной картины того, что происходит с членами семьи вне ее, остается добавить все революции, бунты и войны XIX и XX вв. плюс всплеск тираний последнего века (Сталин, Гитлер, Муссолини, Франко, Чаушеску – все соседи и современники). И частный европеец, bourgeois, и так называемый ‘homo soveticus’, и даже американец, будь то благополучный ‘gentry’ или кочующий трудовой мигрант ‘hobo’, в результате этих глобальных исторических перемен подошли к концу ХХ в. с четким разделением своей социальности на публичную и приватную, или как нередко говорят, на «общественную» и семейную.
Соответственно данному базовому делению социальной жизни возникла особая публичная культура поведения, описанная в трудах Ирвинга Гофмана – его понятие презентационных практик и описание механизмов их конструирования имеют для социологии фундаментальное значение (Гофман И., Представление себя другим в повседневной жизни, М.: Канон-Пресс-Ц, 2000). Похожие рассуждения встречаем и у оригинального и совершенно еще неоцененного российскими социологами австрийского социолога Рональда Гир-тлера. Он смотрит фактически на те же феномены публичной жизни, что и Гофман, но с противоположной стороны: если Гофман пишет о публичном признании и презентационном поведении как способе достичь этого признания, то Гиртлер, наоборот, фокусируется на непризнании, презрении, и стратегиях отвержения и его избегания. Замечательно, что в ходе этих исследований Гофману удается сформулировать точное социологическое определение стигмы как «ситуации индивида, который исключен из поля полноценного социального признания» (Goffman E., Stigma, Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1999. S.7); Гиртлер же приходит к пониманию феномена «политкорректности» («всегда указывающей на то, чего нельзя делать публично, чтобы не навлечь морального порицания») и ее роли в формировании публичного поведения (Girtler R., Boesewichte: Strategien der Niedertracht, Wien, Koeln, Weimar: Boehlau, 1999. S. 22-25).
Несомненно, категория ‘political correctness’ служит сегодня базовым фреймом и для конъюнктуры, и для моды социального исследования в любой из тех стран, где вообще проводятся такие исследования. В этом и состоит неоспоримый и очевидный успех либеральной доктрины, способствовавшей отделению и автономизации приватной жизни от публичной, а также заложившей всю конституцию последней как сферы публичной политики, экономики, искусств, развлечений (разве возможен современный ‘entertainment’ вне современной публичности?) и проч. Наиболее лаконично и емко доктрина современной публичности изложена в энциклопедической статье Хабермаса, классика этой темы, написанной им для хрестоматии по критической теории ( Habermas J., The public sphere, in: Critical Theory and Society, a Reader, NY, London: Routledge, 1989. Pp.139-142). Либеральная доктрина, в свою очередь, связывает конъюнктуру ‘political correctness’ с традицией – с той социальнофилософской традицией, которая так или иначе встроена в фундамент каждой из существующих социологических парадигм, а отнюдь не только критической теории Франкфуртской школы. Действие либеральной доктрины продолжалось на всем протяжении ХХ в. – и все это время разрыв между публичным и приватным, со всей очевидностью, только углублялся. Социология же, изначально возникнув как имма-нент публичной культуры, все более отдалялась от приватного мира – в русле общей тенденции и, видимо, незаметно для себя.
Возникнув в поле публичности и будучи в силу этого изначально изолированной от приватного мира, социология всегда искала и не прекращает поисков доступа к нему, пытаясь преодолеть границу «частной жизни»: ведь в ее недрах и кристаллизуются искомые основания культуры социального действия. Понимая это парадигмальное обстоятельство, социологи успели произвести богатейшую литературу по проблеме доверия как в социологической периодике, так и в ряду своих фундаментальных монографий. Более того, наличие доверия вошло в число непременных методических требований к процедуре нарративного интервью – ключевой во всей качественной социологии, нередко именуемой (как это было сделано выше) «нарративной социологией». (О социальной нарратологии см. в: Prince G., Narratology: the form and functioning of narrative, Berlin – NY – Amsterdam: Mouton Pablishers, 1982.)
По мере развития социологии, роста и усложнения ее профессионального сообщества, триада традиции, моды и конъюнктуры все отчетливее обнаруживали свою глобальную природу – тогда как само социальное действие, его культура, тенденции, смыслы и проч. и о сей день остаются по большей части сугубо локальными явлениями. И если мы вполне вправе говорить о мировой социологии, выделяя в ней польскую, американскую или немецкую лишь ради частных нюансов, то говорить о глобальном социальном действии или глобальной повседневной культуре бессмысленно. На старте социологии, в эпоху ее первых исследовательских усилий, такого раскола не существовало, и локальная укорененность невольно объединяла социолога с его информантом в единый культурный и, в конце концов, тематический контекст. Сегодня этого естественного объединения уже нет, и в дальнейшем произошедший раскол глобализированной науки и локализованной реальности может существенным образом усиливаться. Именно этот раскол и ставит перед нами новую проблему: проблему тематической адекватности , которую невозможно решить поиском доверия исследователю его информантов. И именно это обстоятельство решающим образом требует от научного сообщества, чтобы оно положило в основу стратегии своего развития тот императив прикладного просвещения, который 40 лет назад был представлен Дарендорфом в цитированной выше книге. Именно проблема тематической адекватности, понимаемая нами как адекватность социолога тому, как проблематизирована локальная, конкретная повседневность обыденным сознанием и составляет перспективу дальнейшего разговора о прагматике социологических исследований.