Для чего переводить Ницше заново?
Автор: Перцев Александр Владимирович
Журнал: Вестник Пермского университета. Философия. Психология. Социология @fsf-vestnik
Рубрика: Философия
Статья в выпуске: 3 (23), 2015 года.
Бесплатный доступ
Автор констатирует низкое качество переводов текстов Ф. Ницше на русский язык. По его мнению, именно это приводит к непониманию смысла данных текстов, к тому, что Ницше зачастую объявляется философом-иррационалистом. Анализируются альтернативные стратегии перевода И.А. Эбаноидзе и К.А. Свасьяна. Автор убежден, что перевод философского текста должен представлять собой ювелирно точную стилизацию, понятную современному читателю. В лингвистическом отношении перевод должен быть красивым, а в психологическом - должен захватывать, оказывая мощное эмоциональное воздействие. В противном случае у читателя неизбежно возникнет отчуждение, дистанцирование и от текста, и от самого автора. Язык текуч, со временем значения слов меняются, а значит, каждая культурная эпоха должна иметь свои собственные переводы выдающихся произведений прошлого. И именно поэтому Ницше необходимо переводить заново.
Ф. ницше, перевод философских текстов на русский язык, языковое чутье, и.а. эбаноидзе, к.а. свасьян
Короткий адрес: https://sciup.org/147203048
IDR: 147203048
Текст научной статьи Для чего переводить Ницше заново?
После того как видный российский издатель В.М. Камнев выпустил в свет книгу наших переводов (включая новый перевод первой книги «Заратустры» [1]), мне пришлось отвечать на вопрос, вынесенный в название статьи, столь часто, что сейчас уже можно анализировать богатый статистический материал. В сущности, поначалу давалось два основных ответа. Первый из них сводился к тому, что Ницше у каждого свой — точно так же, как у каждого свой Пушкин. Только на родном языке мы просто читаем поэта по-своему (и никто не может сказать, как правильно). А с иностранного языка мы этого поэта еще и переводим по-своему. Второй ответ несколько противоречил первому: переводить на русский язык надо не только по-своему, но и правильно. Во всяком случае, есть определенные границы, выходить за которые (вольно или невольно) нельзя. В идеале перевод должен быть выполнен так, чтобы за него можно было ответить и перед кафедрой немецкой филологии, и перед кафедрой русской литературы, а вдобавок еще и перед кафедрой истории философии.
* * *
Иные переводы Ф. Ницше — это, бесспорно, переводы с немецкого языка, но еще, к сожалению, не переводы на русский язык. Потому что русский язык переводчику упорно не дается, выворачивается, устраивает каверзы, которые порой вы- зывают у читателя ужас, а порой — гомерический хохот.
Убедитесь сами: разве не натерпится страха тот, кто прочитает следующий афоризм, который, по уверениям переводчика, принадлежит перу Ф. Ницше?
« Утешения. В случае смерти чаще всего нуждаешься в утешениях не столько для того, чтобы смягчить силу скорби, сколько для того, чтобы оправдать, что так легко чувствуешь себя утешенным» [5, с. 457].
С первого раза, конечно, сказанное понять невозможно. Но после пятого или шестого прочтения чудовищный смысл афоризма начинает понемногу проясняться: «В случае смерти чаще всего нуждаешься в утешениях...». До сих пор было принято полагать, что «в случае смерти» уже не нуждаешься абсолютно ни в чем — даже в утешениях. Но, видимо, так бывает только с людьми заурядными. А перед нами, видимо, откровенные признания особого существа, которое имеет богатый опыт смерти и буднично делится им. Для этого существа смерть — всего лишь случай . Этакая житейская коллизия, которая случается с ним частенько. И существо может отнестись к этим случаям смерти чисто статистически. Оно может не моргнув глазом хладнокровно отметить, что чаще всего в случае смерти нуждаешься в утешениях. Реже — не нуждаешься. Но все-таки чаще — нуждаешься.
Читателю остается только ужаснуться: Фридрих Ницше описывает какого-то вурдалака, то и дело умирающего, а потом воскресающего, словно граф Дракула Задунайский. Впрочем, персонаж Ницше будет даже покруче знаменитого упыря. Тот, судя по голливудским кинофильмам, все же умирал непрозаично, со всем подобающим драматизмом и саспенсом. А описываемое Ницше существо даже и в ус не дует — смерть, мол, дело житейское, поддающееся статистическому анализу.
У читателя захватывает дух. Так вот он какой, оказывается, этот знаменитый сверхчеловек...
Как же тут не испугаться и не объявить Ницше мистиком-иррационалистом?
* * *
Спешим успокоить читателя: этот регулярно умирающий тип, который делится своим посмертным опытом, ничего общего с Ницше не имеет. Он всего лишь выдумка переводчика. Впрочем, даже и не выдумка, а его невольно получившаяся неумелая поделка. Как пелось в некогда популярной песенке юного неопытного волшебника, «сделать хотел грозу, а получил козу».
На самом же деле Ницше хотел сказать вовсе не то, что ему приписывают.
Он заметил — и это подтверждает современная психология, — что во время похорон родные и близкие пребывают в каком-то одурманенном состоянии — их чувства притупляются, они, кажется, не вполне осознают, что происходит. В этот момент человек стыдится своей бесчувственности — ведь умерший заслуживал неизмеримо большей скорби!
Вот здесь-то и протягивают руку помощи окружающие: они начинают утешать тебя и дают возможность оправдаться в собственных глазах: наверное, тебя так активно утешали, что сильно утешили, а потому скорбь и уменьшилась до столь малых размеров. И, конечно, окружающие помогают таким образом не из чистого альтруизма. Они тоже стыдятся своей бесчувственности и рассчитывают на ответную помощь — на твои утешения.
На самом деле ты вовсе не бесчувственный чурбан. Просто мать-природа хорошо позаботилась о тебе. Она не дает почувствовать всю силу скорби сразу, немедленно. Это мудро. Иначе бы воин во время битвы, увидев, как гибнет его лучший друг, не смог сражаться от горя и тоже погиб. Твои родные, близкие и соратники гибнут в критических ситуациях — и ты должен быть поразительно черствым в такие моменты, чтобы справиться с ударами судьбы, несмотря на потери. Зато потом, иногда долгое время спустя, скорбь накатит на тебя со всей силой. Чувство непоправимости произошедшего может нахлынуть спустя месяцы или годы — тогда ты вдруг остро почувствуешь, насколько не хватает навсегда ушедшего человека.
Как видим, у Ницше есть только отсроченная скорбь, но нет и не было никаких регулярно умирающих и регулярно воскресающих монстров, которые в случае смерти обычно нуждаются в утешениях...
* * *
Вот еще — перевод бессознательно пикантный (в том смысле, что переводчик не сознает его пикантности): «Но эта птица свила у меня гнездо себе, поэтому я люблю и прижимаю ее к сердцу — теперь на золотых яйцах она сидит у меня» [3, с. 26]. Перевод был успешно доработан Институтом философии и вошел в полное собрание сочинений уже в осознанно пикантном виде: «Но эта птица свила у меня гнездо; поэтому я люблю и прижимаю ее к сердцу, — теперь сидит она у меня на своих золотых яйцах» [4, с. 35].
И все равно некоторые вопросы остались. Можно ли прижимать к сердцу птицу, которая сидит на яйцах? Для этого надо лечь? Но тогда птицу можно испугать — и она тебя больно клюнет или с кудахтаньем улетит. Или для этого надо взять птицу на руки и прижать к груди. Но тогда она перестанет сидеть на яйцах. А поднести ее к груди вместе с яйцами затруднительно в чисто техническом плане. Отчего же такие сложности в понимании? Оттого, что Ф. Ницше был далек от сельского хозяйства? Может ли переводчик поправить его, чтобы не возникал неожиданный комический эффект? Не есть ли это посягательство на классику?
Чтобы читателю стало ясно: под птицей у Ницше подразумевается добродетель — так что яйца тут вообще ни к чему; в переводе их надо «спрятать» куда-то в тень, чтобы не наводить читателя на праздные размышления о том, какую нагрузку несет этот образ — яйца добродетели. Сказать, например, что она выводит у меня своих птенцов… Но это, как говорится, дело техники, вкуса и умения переводчика.
* * *
Читая переводы Ницше, до сих пор имевшие хождение в России и переиздающиеся ныне в огромных количествах в том же виде, неладное должен был заподозрить даже тот, кто не знает немецкого языка или никогда не видел работ этого философа в оригинале. Ведь сам Ницше считал себя выдающимся стилистом — реформатором немецкого языка, который он довел до совершенства. Более того, и другие тоже признавали его большим мастером слова.
А ведь никак нельзя заподозрить в Ницше великого стилиста, если читать его в русских переводах! Уж больно нескладно он порой изъясняется по-русски — просто какое-то бормотание. Как, спрашивается, он мог вдохновить такой поэзией на творческие подвиги многих композиторов? К примеру, Карл Орф в 17 лет был настолько потрясен «Заратустрой», что взялся за сочинение оратории на текст «Ночной песни» из этой книги Ницше, даже не имея систематического музыкального образования. В 1898 г. Фредерик Дили-ус написал цикл песен на стихи Ницше. Оратории и кантаты с его текстами создавались и менее известными композиторами — К. Блейле, А. Дипен-броком, Ф. Фришеншлагером, О. Фридом, Э. фон Резничеком. Песни на стихи Ницше писали В. Петерсон-Бергер, А. Веберн, А. Шенберг. Неужели же все эти композиторы страдали таким поэтическим дурновкусием, что вдохновлялись столь косноязычными текстами?
Представим себе на минутку, что А.С. Пушкин обратился бы к А.П. Керн с такой нескладухой, которую переводчики приписывают Ницше:
« Легко я чувствую утешенным себя …»
Многие ли композиторы бросились бы писать музыку на эти стихи? Ведь это был девятнадцатый век, и требования к поэзии предъявлялись более высокие, чем на современных «фабриках звезд»…
* * *
Итак, переводить тексты Ф. Ницше заново нужно, во-первых, потому что прежние переводы страдают тяжелым косноязычием. Иногда это просто немецкий язык, в котором слова поштучно заменяются русскими, но такая «конструкция» не становится русским языком. Точно так же не является английским тот «Pigeon English», на котором говорит население Брайтон-Бич, или тот «Pigeon English», который у нас почему-то считается считается признаком продвинутости ученого и насаждается в вузах. Ох, не Шекспира это язык и не Твена…
Русский человек обладает языковым чутьем — содержание этого термина известно любому филологу. Он инстинктивно чувствует, что вот это слово тут непонятно почему не подходит — не подходит, и все тут! Поэт, мучимый поиском слова, может затосковать, запить, впасть в депрессию от сознания своей бездарности. Человек, который владеет «Pigeon English» или «Pigeon Russian», никогда мучиться таким образом не будет. Для него язык — это не дом Бытия, при котором человек достоин служить только пастухом, т.е. беречь и хранить, но отнюдь не творить Бытие по собственному усмотрению (это немецкий и русский взгляд на вещи). А вот для представителя англосаксонской культуры, на наш взгляд, все — информация, и не более того. И стихи — информация. И философия — информация. И теология — информация. А раз так, то языки можно менять как перчатки или как языки компьютерного программирования. А сейчас можно одним нажатием клавиши перевести любой текст на любой язык и обратно — машинное, в сущности, дело. Получившийся на экране собачий бред ничтожен в художественном и философском отношении, но все-таки вполне информативен…
Для подлинного носителя языка каждое слово в нем тянет за собой целую массу смыслов. На этом и стоит герменевтика, которая есть в Германии, есть в России — достаточно назвать
Ю. Тынянова и А. Вознесенского, — но которой нет ни в Англии, ни в Америке. Для работы с информацией герменевтика не нужна. Л. Витгенштейн приучил всех позитивистов и многих других вслед за ними: то, о чем может быть сказано, должно быть сказано ясно, а о том, о чем не может быть сказано, надлежит молчать.
Вот, к примеру, слышит настоящий носитель русского языка выражение «тихий час». Человек, выросший в космосе иной культуры, — к примеру, американец или француз, — поймет это выражение просто: это — час, в который наступает тишина. Но у человека, перенесшего на себе эксперименты «с тихим часом» в России, непременно возникнут ассоциации с целым культурным миром — пионерлагерь или нынешний лагерь отдыха; послеобеденный сон, навязываемый детям, которые не понимают его необходимости и желают скакать; строгие воспитатели и вожатые, которые тоталитарно обуздывают вольницу; лицемерие — демонстративный сон при полном отсутствии его хотя бы в одном глазу и так далее...
И вот представим себе, что этому человеку надо перевести Ф. Ницше. Тот считал, что послеполуденный час — это час откровения, когда время замирает и открывает себя Жизнь как Бытие. Именно в такой час его посетила мысль о Вечном Возвращении.
Так может ли носитель подлинного русского языка назвать главу об этом «Самый тихий час [4, с. 152]»? Не может! Это какое-то название детской комедии про хулиганов Петрова и Васечкина! Ну, хотя бы — «Час тишины». Или «Час великого безмолвия».
* * *
Не зря говорят, что переводчик прозы — раб, а переводчик поэзии — соперник. Впрочем, это еще смотря какая проза... Вот переводчик информационных сообщений точно раб, с успехом замененный ныне машиной. Соперник все переиначивает. Он видит в переводимом поэте не индивидуальность, которую надо воспроизвести, а всего лишь выразителя некоего бытийного смысла. Бытие сказало себя через него, но он как-то исказил его глас. Можно было бы и лучше передать высший бытийный смысл! Как говорит в таких случаях носитель русского языка: «Ты не ловок, дай-кось я!».
Вот Ф. Ницше описывает, как Заратустра встретился в горах с Солнцем и вступил с ним в беседу: «Ты, великое светило! В чем заключалось бы твое счастье, если бы не было у тебя тех, кому ты светишь?
Десять лет поднималось ты сюда, к моей пещере: тебе давно уже надоело бы светить здесь и проходить этим путем, не будь меня, моего орла и моей змеи.
Но мы ждали тебя каждое утро, брали у тебя твой избыток, освобождая от него, и благословляли тебя за это.
Смотри! Я переполнился избытком мудрости моей, словно пчела, собравшая чересчур много меда; мне нужны протянутые ко мне руки».
В.В. Маяковский был настолько потрясен этим образом пророка, беседующего с Солнцем, что стал именовать себя «крикогубым Заратустрой» [2]. Но ведь переиначил он все, переиначил! Потому что поэт и соперник. Было дело не с Заратустрой, а с ним лично и не на абстрактной горе, а в конкретном месте — на Акуловой горе, в Пушкино, на даче Румянцева. Что именно было, знает каждый, кто прочитал «Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче». Кто не прочитал, пусть найдет в Интернете и прочитает. В общем, поэт дерзко позвал Солнце к себе в гости и держал себя с ним на равных, как Заратустра.
«И скоро, дружбы не тая, бью по плечу его я. А солнце тоже: “Ты да я, нас, товарищ, двое! Пойдем, поэт, взорим, вспоем у мира в сером хламе.
Я буду солнце лить свое, а ты — свое, стихами”.
Стена теней, ночей тюрьма под солнц двустволкой пала. Стихов и света кутерьма сияй во что попало! <...>.
Светить всегда, светить везде, до дней последних донца, светить — и никаких гвоздей!
Вот лозунг мой и солнца!»
Соперничать с Солнцем, состязаться с гением — это естественное состояние всякого на- стоящего художника. Так говорил Фридрих Ницше. Так говорил Владимир Маяковский, соперничавший со всеми великими: только так когда-нибудь возникнет сверхчеловек.
«Любить — это с простынь, бессонницей рваных, срываться, ревнуя к Копернику, его, а не мужа Марьи Иванны, считая своим соперником».
(Письмо тов. Кострову из Парижа о сущности любви)
Сегодня, во времена Интернета и татуированных женщин, соперничать с гениями не заказано никому. Каждый может написать и опубликовать все что угодно. А потом долго чатиться и переругиваться: Интернет в этом плане — лучшее место для поэтов, у которых, по тонкому замечанию Д. Кедрина, «есть такой обычай — севши в круг, оплевывать друг друга»…
* * *
Недавно автор прочел гениальный анекдот, который вместил в себя всю историю философии и всю эволюцию методологии науки, про трех футбольных судей. Первый сказал: «Я сужу то, что реально происходит». Второй сказал: «Я сужу то, что вижу». Третий сказал: «Существует только то, что я назову».
По поводу третьего. Судья видел положение вне игры, но не назвал его. Значит, офсайда не было. Не было штрафного. Не было свободного. Не было игры рукой. И в науке существует только то, что названо. И отыскивается только то, что ищется, а предопределяется направление поиска исходным представлением, существующим в языке.
Глубинный смысл анекдота применительно к нашей теме таков.
Первый переводчик полагает, что существует «Ницше сам-по-себе» — как он есть, объективно. Мы все дружно, толпой ученых, со всех сторон сразу приближаемся бесконечно к его верному переводу и когда-нибудь приблизимся. А пока результат надо закрепить в полном собрании сочинений Ницше на русском языке как канонический перевод, одобренный авторитетным органом. Так же думали участники Никейского собора — в Бога каждый верит по-своему, но не помешает и общеобязательный символ веры.
Прекрасно, что так не считает И.А. Эбаноидзе, убежденный демократ и сторонник свободы слова. И все же он полагает, что Ницше должна исследовать история философии, а это — наука. По умолчанию предполагается, что наука исследует объективную реальность. Ницшеанство — это объективная реальность, которую должно исследовать сообщество ученых, не внося в нее ничего субъективного — никакой отсебятины. И.А. Эбаноидзе ищет в Ницше науку философию — и находит ее. Он переводит Ницше академически, в виде комментированного полного собрания сочинений, т.е. строго научно. Там, в ницшеанстве, существует то, что он называет. Все остальное называния не достойно и может быть отброшено как несущественное.
* * *
Совсем другие переводы Ф. Ницше предлагает второй переводчик — К.А. Свасьян в зависимости от того, как он видит Ф. Ницше и что называет. Он импрессионист. Он переводит то, что видит, а не то, что есть на самом деле.
Ф. Ницше видится ему поэтом и филологом, экспериментирующим с языком, а всякие философские умствования у него не главное. Так, заумь. Суть своей интерпретации Ф. Ницше К.А. Свасьян определяет, описывая его стиль следующим образом: «Бесконечные неологизмы, игра слов, охота за корнесловием, мстительные подоплеки смысловых обертонов, заумь» [7, с. 771].
В эту же игру играет и К.А. Свасьян, воспроизводя «Ницше-как-он-его-понимает» в своих переводах. Переводы К.А. Свасьяна нельзя читать легко, не разгадывая головоломок. Он к тому же добился того, что в его тексте схвачена, по его собственному признанию, ницшеанская « совершенная лингвистическая гермафродитичность уже-не-слова-еще-не-музыки » [7, с. 771].
* * *
Можно переводить Ф. Ницше и так, чтобы это соответствовало его собственным представлениям о своем учении. Оно однажды в молодости было охарактеризовано им как «Несвоевременные мысли», т.е. мысли, несообразные времени, не привязанные к нему. Точно так же, как мы смотрим сегодня на культуру Древней Греции с дистанции в двадцать пять веков, мы должны смотреть и на современность — откуда-то из далекого будущего, практически из вечности. Учение о Заратустре и провозглашенном им сверхчеловеке, по мнению Ницше, будет существовать вечно. Значит, надо переводить ницшеанство таким языком, чтобы невозможно было определить, не вглядываясь в микроскоп, в какое именно время оно было создано.
Самое главное, что должно было делать ницшеанство, — вселять энергию в человечество. Порождать в нем энтузиазм и жизненный порыв. А музейные экспонаты никаких эмоций и страстей не вызывают — разве что ностальгию по прошлому. Они, музейные экспонаты, никого никуда не зовут и не ведут, никого ни на что не вдохновляют.
Значит, ницшеанство — если следовать замыслу его создателя — должно постоянно выглядеть самым современным учением, что называется, с пылу, с жару. Оно должно в любое время, в любой век заражать жизненной энергией. Поэтому любой перевод Ф. Ницше должен быть, по нашему мнению, тонкой стилизацией: читатель XXI в. должен верить, что именно так говорил мыслитель XIX в. Ф. Ницше, но при этом воспринимать этого отдаленного во времени человека как своего современника и вдохновителя на великие свершения в будущем.
Тексты Ницше могут эмоционально затронуть нашего современника, если он не почувствует с самого начала, что имеет дело с музейным экспонатом. Если только читатель заметит, что текст принадлежит человеку, который жил в другое время и в другой стране, немедленно произойдет отстранение, возникнет дистанция, исключающая сопереживание. Текст не захватит читателя, не отзовется в его душе. Или отзовется, но, к сожалению, совсем не так, как хотел его автор.
Пояснять эту мысль лучше всего отечественными примерами. Современный российский школьник весело хохочет, читая эпиграф, избранный А.Н. Радищевым для «Путешествия из Петербурга в Москву»: «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй». Даже если учительница и объяснит, что В.К. Тредиаковский описывал такими словами адского пса Кербера, а первый русский революционер А.Н. Радищев, цитируя его, желал показать, насколько ужасен вид российского самодержавия, школьник все равно будет веселиться, слыша про озорного пса.
А все потому, что язык текуч и с каждым веком значения слов меняются. Слово озорной уже давно означает шаловливый, игривый, и вовсе не означает необузданный. Прежнее значение давно позабыто: только филологи еще помнят, что озоровали и пошаливали на дорогах в позапрошлом веке вовсе не какие-то милые шутники, а самые настоящие грабители и убийцы.
* * *
Да, для того чтобы текст, дошедший из прошлого, не воспринимался как окаменелость, как музейный экспонат, не имеющий никакого отношения к современной жизни, он не должен вызывать ни малейшего лингвистического и исторического отторжения и дистанцирования .
Почему принято считать, что перевод подобен девушке: либо он красивый, но неверный, либо верный, но некрасивый? Потому что «верный» перевод является рабским: в случае с Ницше он представляет собой тщетную попытку сохранить строй немецкого языка и буквальное значение немецких слов. В лингвистическом отношении он — некрасив. В психологическом отношении он не способен вызвать у читателя живые, а не архивные чувства и мысли, потому может заинтересовать собой только какого-нибудь нудного телезнатока.
Нет, перевод непременно должен представлять собой искусную стилизацию, меняющуюся с каждым веком, — такую, чтобы современник переводчика, читая русский текст, поверил, будто немец Ницше во второй половине XIX в. писал и говорил именно так.
Вот еще один отечественный пример. Каждый из наших читателей до сих пор непоколебимо уверен, что князь Святослав — блестящий воин Древней Руси — предупреждал о своем походе врагов, сообщая им: «Иду на вы!»
Читая эти слова, школьник испытывал самые живые чувства, проникаясь рыцарским благородством. Нападать врасплох нечестно и низко! Кстати, говорят, именно потому задержался в развитии британский подводный флот. Британская королева, услышав описание субмарины, пришла в негодование: «И что же, эта подводная лодка будет атаковать противника, не известив его о своих намерениях и не продемонстрировав ему британского флага?»
Но ведь Святослав никогда не говорил: «Иду на вы!» По свидетельству летописца, он говорил совсем другие слова: «И посылаше к странам глаголя: “Хощю на вы ити!”»
Так что мы, вкладывая в уста Святослава слова «Иду на вы!», ничуть не приближаемся к так называемой объективной истине, а намеренно удаляемся от нее. Мы намеренно забываем то, что говорил Святослав (по мнению летописца!), и приписываем ему совсем другие слова — краси- вые, но неверные. Но можем ли мы поступить иначе?
Читатель вполне способен сам судить об этом. Ему достаточно будет представить, как бы он отреагировал в детстве, если бы ему не адаптировали слова Святослава, а преподнесли их на уроке в первозданном виде. Так и написали бы на доске: «Хощю на вы ити!» Предстал бы Святослав бездарным двоечником, никаких благородных чувств не вызывающим.
Но точно так же он, Святослав, великий князь киевский, не вызвал бы у нас великого чувства гордости за далеких предков, если бы его слова были переведены на современный русский язык абсолютно без всякой исторической стилизации: «Иду на вас!» Как-то было бы это чересчур прозаично и неправдоподобно. Языковое чутье немедленно подсказало бы школьнику: больно уж это похоже на современный язык. Наверное, древнерусские витязи все-таки так не говорили…
Именно потому и говорит великий князь киевский Святослав из учебника, глядя на превосходящие силы противника: «Не посрамим землю Русскую, но ляжем костьми тут! Мертвые сраму не имут!» Только такая стилизация способна убедить современного юного читателя, что именно эти слова говорил благородный русский воин X в.
Те же самые слова в пересказе византийского хрониста Х в. Льва Дьякона (и в современном научном переводе) звучат гораздо бледнее: «Не пристало нам возвращаться на родину, спасаясь бегством. Мы должны либо победить и остаться в живых, либо умереть со славой, совершив подвиги, достойные доблестных мужей» [цит. по: 6, с. 118].
Не пробирает… Скучно, бесцветно, без всякой стилизации — абсолютно современный русский язык.
Но и дословно цитировать князя Святослава нельзя, не превращая его сразу же в музейный экспонат: «Да не посрамим земле Русьскые, но лязем костию ту! Мъртви бо срама не имам; аще ли побегнем, то срам имам».
* * *
Вопрос тут только в одном: зачем мы вообще пишем историю? Чтобы собрать в музей окаменелости? Чтобы заучить факты и правильные ответы для компьютерного тестирования? Или чтобы проникнуться историей? Чтобы черпать из нее понимание и энергию для сегодняшней жизни? Ф. Ницше без колебаний выбирал последний вариант ответа. Он прямо заявлял, что произведе- ния прошлого должны в каждый век пересказываться заново.
Значит, и переводы его собственных работ должны регулярно обновляться, чтобы быть ювелирно точными стилизациями , а не результатами лингвистического прозекторства, изумительно точного, но предполагающего работу с мертвечиной. Каждая эпоха должна иметь свои переводы великих поэтов, писателей и философов — только при этом условии их произведения будут восприниматься как кладези жизненной энергии, живо воздействующие на людей, наших современников. А значит, и Ницше должен представать в своих текстах как человек вне времени и даже вне народа (кстати, сам он считал себя поляком, наиболее близким по стилю мышления к французам и древним грекам). Требовалось сделать из работ Ницше произведения русской литературы — чтобы читатель не чувствовали и временного отстранения, и отстранения от «иноземщины». Насколько это удалось — судить читателю [1].
Список литературы Для чего переводить Ницше заново?
- Избранные переводы из Ницше профессора А.В. Перцева. СПб.: Владимир Даль, 2014. 240 с.
- Маяковский В.В. Крикогубый Заратустра: избр. произв. 1912-1917. СПб.: Вита Нова, 2012. 544 с.
- Ницше Ф. Так говорил Заратустра//Соч.: в 2 т. М.: Мысль, 1990. Т. 2. С. 5-237.
- Ницше Ф. Так говорил Заратустра//Полное собрание сочинений: в 13 т./Институт философии. М.: Культурная революция, 2007. Т. 4. 432 с.
- Ницше Ф. Человеческое, слишком человеческое//Соч.: в 2 т. М.: Мысль, 1990. Т. 1. С. 232-491.
- Рыбаков Б.А. Мир истории. Начальные века русской истории. М.: Мол. гвардия, 1987. 352 с.
- Свасьян К.А. Примечания//Ницше Ф. Соч.: в 2 т. М.: Мысль, 1996. Т. 2. С. 770-809.