Фольклорная символика в художественном пространстве повести В.Г. Распутина "Живи и помни"
Автор: Новикова Наталья Леонидовна
Журнал: Вестник Бурятского государственного университета. Философия @vestnik-bsu
Рубрика: Фольклористика
Статья в выпуске: 10, 2011 года.
Бесплатный доступ
Рассматривается фольклорная символика, связанная с мифологическими представлениями о смерти как «потустороннем» мире, в художественном пространстве повести В.Г. Распутина «Живи и помни». Привлечение обширного фольклорного материала (преимущественно современного сибирского) позволяет выявить символический уровень прозы писателя, восходящий к универсалиям традиционного народного сознания.
Мифологическое пространство, лес, река, онтологические оппозиции: свой/чужой, жизнь/смерть, видимый/невидимый, звучащий/молчащий
Короткий адрес: https://sciup.org/148179886
IDR: 148179886
Текст научной статьи Фольклорная символика в художественном пространстве повести В.Г. Распутина "Живи и помни"
Художественное пространство произведений В.Г. Распутина, как правило, многослойно по своей структуре: кроме лежащего на поверхности исторически конкретного бытового плана оно содержит и символический подтекст, восходящий к онтологическим категориям традиционного народного сознания. Одним из определяющих уровней художественного мышления Распутина является органично воспринятая писателем фольклорная картина мира с ее традиционной символикой и строго упорядоченной пространственной структурой, в основе которой – система семиотических оппозиций, главными из которых являются жизнь/смерть и свое/чужое.
Судьба героя повести «Живи и помни» – судьба отступника – обрекает его на полное одиночество: родная деревня, «своя» сторона («атамановские поля и угодья испокон веку лежали на своей стороне, … поэтому за реку плавали редко» [1]) навсегда становится для него запретным «чужим» пространством: «Он на чужой стороне. На чужой? Усмехнувшись, Гуськов согласился с собой: да, на чужой…». Но изгнание осмыслялось народным сознанием не только как «выключенность из общественной структуры» [2, с.110] – «исключенный из «мира» оказывался соотнесенным с потусторонним светом» [2, с.115]. А потому пространство, в котором пребывает Андрей Гуськов, – это «потустороннее» пространство не только в прямом смысле слова (по ту сторону Ангары), но и в символическом: «живые там, он – здесь». Семантика смерти, пронизывающая пространст- венный текст Гуськова, прямо соотносится с традиционной фольклорной символикой, в основе своей мифологической.
Постоянное место нахождения героя – дальний лес за рекой (Настене со «своего» берега он видится как «едва различимый за островом мертвый угол» ) - «чужое» пространство, связанное с мифологическими представлениями о лесе как «ином» мире и реке – границе между мирами . Так, в народных легендах о загробной жизни ад отождествляется с лесом, стоящим за рекой: «За рекой виден лес, покрытый каким-то огненным инеем. Там тоже мучаются грешники» [3, с.952]. Подобные представления о «потустороннем» пространстве находят отражение и в современных мифологических текстах: «Лес становится такой суровый весь. Брод есть вот на этом месте, и люди переправляются на ту сторону, вот за Хору. <.> И вот в этих местах есть аномальная зона, про которую, значит, в общем, передают из уст в уста такие былички, что там происходят всякие таинственные случаи с людьми» (зап. К.М. Дронова в 2007 г. от Галины Ивановны Макагон, 1964 г.р., в с. Хор-Тагна Заларинского р-на Иркутской обл., м/л 306) . «Переплыли на другой берег. <.> А там получается как-то очень интересно: в лес забежал шага два-три - и уже не просто лес, а глухая тайга. <.> Вековые стволы -не обхватишь, которые выше человеческого роста поросли лишайником. <.> И всё время, постоянно, там нет солнца и стоит туман. Атмосфера очень сказочная, совершенно необычная» (зап. А.Г. Бичевин в 2006 г. от Андрея Матвеевича Винокурова, 1963 г. р., в г. Иркутске, м/л 268).
Река как водная преграда, разделяющая «свое» и «чужое» пространство, является одним из древнейших мифологических символов. В волшебных сказках герой часто должен переправиться через реку, чтобы попасть в «иное» царство: «Ехал-ехал, ехал-ехал, открылась перед ним река. <.> Когда он переплыл реку, идет и видит: стоит медный дворец» [4, с.107] . В свадебном причете невеста обращается к покойной матери: «Уж мы где с тобой увидимся, / Да мы с тобой да переглянемся? / Мы через полюшко увидимся, / А через реченьку набаимся!» [5, с.187] . В сибирских мифологических рассказах
* Тексты, цитируемые в статье, хранятся в фольклорном архиве кафедры новейшей русской литературы факультета филологии и журналистики Иркутского государственного университета (разделы «Былички», «Заговоры»). Если имеется аудиозапись текста, указывается номер магнитофонной кассеты или аудиодиска.
леший переводит похищенных им людей через реку: « И приходит к нему этот самый - кто уж? - нечистый, черт ли, кто ли он? <.> А он его не сюды, а через реку (зимой было) перевел да на скалу посадил » [6, с.45] . В севернорусских плачах умершего ожидают в гости из-за реки: «Дожидаться буду, беднушка, / Я у струистой речки быстрою; / Не настойся-ко, ясён сокол, / Ты у рек за переходами, / А у ручьев за перебродами! » [5, с.426] .
Реальная река Ангара в повести Распутина сохраняет древнее символическое значение – она бесповоротно разъединяет разные миры: «У тебя была только одна сторона: люди. Там, по правую руку Ангары. А сейчас две: люди и я. Свести их нельзя: надо, чтоб Ангара пересохла».
Место скитаний Андрея Гуськова – безлюдный, окоченевший от стужи «мертвый» лес: «. здесь было тихо и мертво - ни ветерка, ни собственного звука...» В фольклоре лес нередко отождествляется с потусторонним миром. В причитаниях оттуда является сама смерть («Как смерётушка неумная ./Лесом шла не заблуди-лася, /По горам шла не убилася.» [7, с.511]. В заговорах в лес отсылают болезни: «.Откуда пришла - туда иди. С ветра пришла - на ветер иди, с леса пришла - на лес иди» (зап. Н.Е. Ильина в 1998 г. от Веры Сергеевны Заикиной, 1931 г.р., в г. Шелехово Иркутской обл.). Лес ассоциируется с «чужим» пространством, которое можно увидеть во время гаданий: «Сидит одна девчонка, ворожит. И ей выпадает сперва туманно, потом разъяснило всё. В зеркале лес, а потом поляна, несут гроб.» (зап. О.А. Снегирева в 1986 г. от Светланы Николаевны Савиной, 1929 г.р., в с. Троицк Заларинского р-на Иркутской обл.). В Сибири с лесом нередко были связаны похоронные обряды: «У нас мертвеца-то везут на лошади в лес. Там его-то и сжигают.» (зап. Т. Кокорева, М. Соколова, Л. Прудникова, Н. Покатнёва в 1984 г. от Григория Васильевича Копылова, 1915 г.р., в. с. Еланцы Ольхонского р-на Иркутской обл.). В быличках лес неожиданно может обернуться кладбищем: «Однажды шли две девочки по лесу. <.> Смотрят - кладбище, а на кладбище белок видимо-невидимо, и все чёрные. <.> Увидели они старую церковь и забежали туда. Крест взяли и держат. Кладбище исчезло. Потом люди рассказывали, что тоже видели это кладбище. Оно то появлялось, то исчезало» (зап. О.В. Захарова в 1998 г. от Станислава Фёдоровича Дорогоби-да, 44 лет, в г. Братске Иркутской обл.). Люди, заблудившись в лесу, оказываются на «том све- те» («Пошёл он в лес. - Што ета, куды я?! Попалась ему тропочка. Он по ей пошёл. Пришёл он к райским воротам.» [8, с.51], встречаются с умершими: «Рассказывают, что в лесу появляется _ Ну, как близкий человек, давно умерший, и начинает звать куда-то...» (зап. А.Г. Головизина в 2001 г. от Алексея Федоровича Корикова, 1977 г. р., в г. Иркутске, м/л 155); «Решил он переночевать в лесу. Лег и уснул. Просыпается ночью и слышит невдалеке вроде голоса. Тогда встал он и пошёл на эти голоса. Подошёл и видит: костёр горит, а вокруг мужики сидят, разговаривают. Приблизился он к ним и как глянул - а это всё мужики с их деревни, умершие в этом году» (зап. Т. Ступницкая в 1991 г. от Александра Ивановича Климана, 1910 г.р., в г. Часов Яр, Украина).
В мире людей обитатели «потустороннего» пространства в силу собственной «безобразности» нередко неожиданно являются как нечто, не имеющее определенного облика – в ситуации «между сном и явью»: «Вижу, что рядом со мной стоит какая-то тень, чёрная тень просто. <.> И тут я поняла, что это <.> существо из потустороннего мира» (зап. Е.С. Пошина в 2001 г. от Екатерины Каратыгиной, 1983 г. р., в г. Иркутске, м/л 163); «При свете луны-то, ясном таком, сидит чё-то такое чёрное-пречёрное, весь такой, знаешь, лохматый, и смотрит на меня» (зап. О.В. Каран-дашева в 1999 г. от Дмитрия Владимировича Косарева, 1977 г. р., в г. Иркутске); «Это был как будто мужчина. Лица не было видно -только тёмный силуэт.» (зап. А.А. Пальшина в 1999 г. от Галины Васильевны Харитоновой, 1949 г. р., в г. Черемхово Иркутской обл.). Именно такой, словно «пригрезившейся в дурном забытьи», оказывается первая встреча Настены с явившимся «откуда ни возьмись» мужем: «Дверь вдруг открылась, и что-то, задевая ее, шебурша, полезло в баню. <.> Большая черная фигура на мгновение застыла у двери.»; «Лица его в темноте она не могла рассмотреть, лишь что-то большое и лохматое смутно чернело перед ней.»; «Чуть различимая корявая фигура приблизилась к Настене»; «Она вдруг спохватилась: а муж ли? Не оборотень ли это с ней был? <.> Они, говорят, могут так прикинуться, что и среди бела дня не отличишь от настоящего».
Тема «оборотничества» в фольклоре связана с представлениями об «оборотности», являющейся «основным признаком хтонического мира – от противоположного по фазе временного ритма (вместо дня ночь) до перевернутости зем- ных норм, установлений и отношений» [9, с.135]. В мире, в котором оказался Андрей Гуськов с тех пор, как «перевернулась» его жизнь, «все <.> оказалось словно бы вывернутым своей обратной, изнаночной стороной»; «Все в нем сдвинулось, перевернулось. <.> Ехал ненадолго - застрял совсем, думал о Настене - оказался у Тани»; «Все у них теперь шиворот-навыворот: сроду человеку легче было возвращаться по своим следам, чем идти вперед, а у них - нет. Попробуй Андрей возвернуться туда, откуда он скосил свою жизнь!»
Подобно «потусторонним» существам, которые «в любом обличье несут на себе признаки инвертированного иного мира» [10, с.10], Гуськов вынужден вести «перевернутый» образ жизни. Поговорка о том, что у него теперь «все дни черные.» в числе других, в этой его жизни «исполнилась по своему прямому назначению»: «Показываться среди бела дня в деревнях он себе запретил, <.> а ночью, когда затихала жизнь, припускал со всех ног». «Он жил в эти ночные часы только чутьем и ни о чем не думал, чутье же вело его перед утром обратно в зимовье и окунало в сон». Свет солнца олицетворяет в народных представлениях жизнь, мир Божий – «белый свет», в то время как луна (месяц) часто связывается с «тем светом». Ср. типические формулы русских заговоров: «Днём, где красное солнце, где в царствии Божием оконце, смотрю за своим дитём.» (зап. П. Гармышева в 2004 г. от Анны Сергеевны Шумковой, 1938 г. р., в с. Смоленщина Иркутского р-на Иркутской обл.); «Месяц, месяц, где ты был? - Был я на том свете. - Что ты там видел? - Видел я там мертвецов. - Что они там делают? - Лежат они там окаменелые.» (зап. С. Гаврикова в 2003 г. от Марии Ивановны Глобенко, 1937 г. р., в г. Черемхово Иркутской обл.).
Привыкший к ночной темноте, Гуськов «слепнет» от солнечного света: «Он вышел на воздух и зажмурился - так неожиданно ярко и резко ударил в глаза свет»; «Он не заметил, как взошло солнце <.> Оно ударило прямо в глаза, заставив Гуськова зажмуриться.». В его мире светит луна, это «солнце мертвых»: «Он научился <.> проникать туда, куда человеку доступ закрыт: ему чудилось, что он слышит, как поет на льду лунный свет.»; «Лунные ночи стали беспокоить его, он просыпался <.> и уходил из зимовья. <.> В своем представлении, что будет на том свете, он видел луну - полную, нескончаемую, без восходов и закатов, неподвижную на низком и плоском, как потолок, небе и почему-то дымящуюся».
Представления о жизни и смерти в народном сознании устойчиво связаны и с другой временной оппозицией - «весна, лето / зима». Андрей Гуськов появляется в родных местах в крещенские морозы, когда «лес совсем помертвел, <.> в жестком и ломком воздухе по утрам было трудно продохнуть». В своей новой, «оборотной», жизни он оказывается «там же, где был, откуда начинал свой поход, но <.> тогда стояло лето, а сейчас глухая зима» . Среди «глухой зимы» лето представляется Гуськову чем-то далеким, не вполне реальным и неизвестным: «Охота до лета дотянуть. Посмотреть напоследок, какое лето...». Чувствуя себя «своим» в безлюдном - замершем - зимнем лесу ( «Гуськов скользил по насту, как по льду, радуясь быстрому и свободному, приподнятому над землей движению») , он остро ощущает свою «чужесть» в пригретом весенним солнцем пространстве пробуждающейся жизни: «... валенки, <.> казалось, выдавали его, <.> их запоздалость, нелепость и непригодность словно разделяли его с землей, по которой он шагал» (ср. в повести «Последний срок»: «куст вдруг зашевелился и на землю с него, как привидение, спрыгнул какой-то незнакомый, страшный человек в зимней шапке с подвязанными наверх ушами, страшный уже одной этой шапкой в невыносимо душный летний день» ).
«Последний недолгий срок его существования» между зимой и летом , эта его «обратная, спячивающаяся жизнь», представляется Андрею Гуськову и бесконечно долгой («Я за эти четыре месяца здесь прожил все сорок годов. Да тридцать своих» ), и скоротечной: «Какой далекой она <.> казалась, и как скоро она совершилась!». Стараясь продлить свою «истаивающую», избывающую себя жизнь, Гуськов неосознанно пытается удержать зиму: «Чем ближе подступало лето, тем больше проявлялась в Гуськове страсть искать снег - те остатки зимы, которые еще сохранились в глухих, темных углах. Глядя на истаивающий снег, Гуськов ощущал в себе непонятную родственную связь с ним.». «Лето красное», время торжествующей жизни, когда все в природе «наберется и засветит, запылает - не остановить, не удержать никакими оглядками», для Гуськова -последний, смертный, рубеж: «грянет лето.» - «и сразу грянет какая-то новая, переломная судьба». Не случайно Настене «мерещилось, что сейчас, когда во всю свою красоту раскрывается лето, <.> Андрей может не выдержать и что-нибудь с собой сотворить».
Инвертированная символика присутствует не только во временном, но и в пространственном тексте героя повести. Оказавшись после своего возвращения «уже не на правом, а на левом берегу Ангары», Гуськов держится левой стороны не только в пространстве («правую, ближнюю к Рыбной, сторону он обычно не трогал и сворачивал влево, где на добрые тридцать верст не было обжитого угла»), но и в собственном поведении: «Будто не я живу, а кто-то чужой в мою шкуру влез и мной помыкает. Я бы повернул вправо, а он нет - тянет влево!». Оппозиция «правый/левый» в мифологии и фольклоре часто соотносится не только с противопоставлением «того» и «этого» света, но и с противостоянием добра и зла. Согласно народным христианским представлениям, «с правой стороны Йордана находится рай, а с левой - ад» [8, с.51]. В духовных стихах о Страшном суде «праведные идут по правую руку, / А грешные - по левую» [11, с.240]. Наблюдая за собой, Гуськов замечает, как «переворачиваются» в его душе нравственные устои, воспитанные всем крестьянским жизненным укладом, стирается грань между должным и постыдным: рыбалка оборачивается воровством, охота - разбоем: «Еще совсем недавно он и подумать не смел, что способен позариться на чужое, а теперь вот докатилось уже и до этого. Работал он чисто и аккуратно, не оставляя за собой следов. Хорошо сказано - «работал», такую работу Андрей сам раньше называл пакостью».
Семантика смерти приписывается в традиционных ритуальных и фольклорных текстах молчанию . Человек, оказавшийся в ином мире или вернувшийся из него, теряет способность говорить: «.Смотрю: мужчина стоит, на меня смотрит. <.> И в одно мгновенье исчез. <.> И жалею, что не заговорила с ним, а молчала. Будто онемел язык» (зап. М.А. Лиханова в 2000 г. от Нины Михайловны Лихановой, 1919 г. р., в г. Братске Иркутской обл.). В легендах о Беловодье «побывавшие в сокровенной стране не могут поведать о ней, поскольку утратили дар речи» [3, с.905]. Этот мотив встречается и в рассказах о людях, похищенных лешим: «.Ребенок-то совсем одичал. <.> Он и не разговаривал совсем. Потом стал отходить. <.> Люди старые говорят, что его леший водил» [6, с.37]. Немота – один из основных признаков мифологических персонажей сибирских были-чек: «Мне она (бабушка. - Н.Н. ) говорила так: “Увидишь мужика волосатого, лохматого - не бойся его, не ходи с ним никуда. <.> Он молчит, он немой мужик...”« (зап. В.В. Шангидаева в 2000 г. от Людмилы Юрьевны Мензелинцевой,
1955 г. р., в г. Иркутске, м/л 132); «Я поднял голову и увидел маленького старика, одетого в рубище. Страх сковал меня. Странный старик какой-то: всё молчал да смотрел.» (зап. Ю.П. Ластивка в 2004 г. от Якова Николаевича Попова, 1985 г. р., в с. Аршан Тункинского р-на Республики Бурятии); «Мама на коне ехала. “Заскочил, - говорит, - мне на телегу, сел. Сидит, молчит”. Она как коня понужнула, конь маху хватил. Он соскочил, так его и не стало. Лесной там был, лесной» (зап. Е.Ю. Щербакова в 2002 г. от Александры Николаевны Родниной, 1911 г. р., в г. Усолье-Сибирское Иркутской обл., м/л 174); «.Видит, идёт какой-то старичок, странный такой, маленький, с седой бородой. Он идёт потихоньку и пальцем манит её за собой. Она спросила, кто он и как выйти, а он молчит и зовёт её за собой...» (зап. И.А. Баринова в 1999 г. от Любови Фёдоровны Шаминой, 1950 г. р., в пос. Селенгинск Кабанского р-на Республики Бурятии); «. Свеча горит на столе, вокруг стола сидят мужчины. Все молчат. И дед, в белой одежде, борода белая, волосы до плеч белые. <.> Самое что странное: он не помнит, о чём они говорили. Единственное - без звука, но он понял, что дед сказал ему: “Иди на берег, там и лодка твоя”« (зап. А.А. Рачёва в 2010 г. от Надежды Ивановны Гундар, 1951 г. р., в г. Тайшете Иркутской обл., диск 12) .
Не случайно Андрей Гуськов находит свое первое пристанище у Тани – «женщины, у которой бог отнял слово». Эта эпизодическая героиня так и остается загадкой не только для читателя, но и для героя повести: « Он <.> не мог все-таки освободиться от недоброго чувства, что Таня - не та, за кого она себя выдает». Наряду с возможными бытовыми мотивировками поведения героини здесь присутствует и мифологический подтекст: «…человек, отказавшийся от речи или же неспособный к ней, воспринимается как не-человек, как “чужой”«[12, с.265]. Отныне Андрей Гуськов обречен на «немоту», и в разговорах с Настеной «голос его <.> часто ломался <.> или от постоянного молчания, от одиночества, или от чего-то еще».
Лес, в котором вынужден скитаться Гуськов, – молчащий, «глухой», лес, в котором не слышно пения птиц («птицы вообще в эти места без полей налетало мало»). Ср. описания «иного» мира в заговорах: «.тёмные леса, <.> где люди не ходят, птицы не летают» (зап. О.А. За-болотнова в 2004 г. от Галины Демьяновны Са-ватеевой, 1924 г. р., в с. Савватеевка Ангарского р-на Иркутской обл.); «Иди ж, рожа, по болотам, / По гнилым колодам, / Где пташки не за летают.» (зап. А.А. Рачёва в 2010 г. от Алефтины Александровны Ложкиной, 1938 г. р., в с. Таштып Республики Хакасия, диск 12). В бы-личках тишина также является одним из постоянных признаков мифологического пространства: «Ивсё куда-то провалилось, шум исчез, <.> и настала такая тишина, что как бы в ушах звенит от этой тишины» (зап. А.А. Пальшина в 1999 г. от Петра Николаевича Солоненко, 1925 г. р., в г. Черемхово Иркутской обл.); «.Он попал в аномальную зону. <.> Птиц там как раз не было.» (зап. К.М. Дронова в 2007 г. от Галины Ивановны Макагон, 1964 г.р., в с. Хор-Тагна Заларинского р-на Иркутской обл., м/л 306).
Однако сакральные локусы «иного» мира – затонувший град Китеж, далекое Беловодье или другие обетованные земли – предстают в легендах как звучащие, что неопровержимо свидетельствует о том, что они живы, но «сокровенны» до времени и доступны лишь праведникам: «Казаки доходили до одного озера, слыхали, как кочеты кричали, звоны звонили, собаки лаяли, люди говорили. Слыхали, как песни играли, а найти - не нашли города» [13, с.194, 195]. С другой стороны, человек, оказавшийся во власти «чужого» пространства, также опознает «человеческий» мир, недоступный для него, как звучащий, наполненный голосами людей и домашних животных: «... взлаивали и умолкали собаки, доносились живые, идущие от людей звуки, изредка слышались голоса, но все это доплескивалось до Гуськова вялыми, невесть с чего берущимися волнами.» «Голоса тоже словно доносились откуда-то исчужа.» Ср. в сибирских быличках: «Пошли его искать. Нашли: он там ходит, а выйти не может. <.> Но самое большое два с половиной километра от деревни. Собаки лают, петухи поют - все слышно. А выйти не мог» [6, с.22]. «Ходишь кругами. Совсем близко к деревне: собаки лают, петухи кричат, а ты будешь ходить кругами и не выйдешь.» (зап. О. Яковлева в 2003 г. от Аллы Александровны Фортунатовой, 1922 г. р., в пос. Балаганск Иркутской обл.).
Семантика небытия связывается в народном сознании и с представлением о невидимости иного мира. «Невидимость – постоянный атрибут смерти, которая “не кажась” ходит» [14, с.129]. Невидимы и обитатели потустороннего пространства. В быличках о посещениях умершими родственников люди их слышат, чувствуют их присутствие, но не видят: «.И говорит: “Стару-у-ха!” Его голос. <.> Слышу -идёт, топчется. Гляжу - никого не вижу.»
(зап. О.А. Снегирёва в 1986 г. от Клавдии Захаровны Деревянкиной, 1920 г. р., в с. Троицк За-ларинского р-на Иркутской обл.); «У одной женщины погиб племянник. <...>Несколько раз дочь просыпалась ночью, словно её будили, и было чувство, будто рядом стоит Саша, но она молчала об этом - мало ли что может привидеться ночью? Молчала женщина и о том, что чувствовала Сашин взгляд, <.> что однажды стало так жутко, что она вслух попросила: “Только не проявляйся, Сашенька, не проявляйся!” Чувство присутствия было полным» (зап. О.А. Климахина в 2003 г. от Зои Ивановны Воробьёвой, 1930 г. р., в с. Константиновка Высокогорского р-на Республики Татарстан).
В некоторых мифологических сюжетах (о проклятых, похищенных нечистой силой) обычные люди, оказавшись во власти «чужого» пространства, становятся невидимыми: «Вот это мать прокляла её, послала к черту, а черт это услышал, взял ее и забрал эту девочку. <.> Она в бане росла до восемнадцати лет, но только невидимая была» [6, с.120]. Нередки в быличках эпизоды встреч проклятых с родными, которым они пытаются открыться, но не в состоянии этого сделать, поскольку находятся в ином пространстве – «близко, а невидимо» [3, с.806]. Взгляд отца, направленный на Гуськова, упирается в пустоту (отец «поднял голову и посмотрел прямо перед собой на Андрея. Между ними едва было двадцать шагов. Андрей обмер. <.> Взгляд, направленный на Андрея, ослепил его. <.> Как он его не заметил? - смотрел ведь прямо в глаза.» ). В мифологическом подтексте этого эпизода – представление о «рубеже видимости», разделяющем два мира [9, с.140]. Здесь возникает и еще одна мифологическая ассоциация, связанная с поверьями об опасности взгляда, исходящего из «иного» мира: у многих народов существует запрет «смотреть на то, что классифицируется как принадлежащее иному миру» [15, с.205]. Находящийся «по ту сторону жизни» Гуськов не в силах выдержать взгляд отца, который «ослепляет» его, но безбоязненно, с каким-то «нездешним» любопытством наблюдает агонию подстреленной им косули: «.уже перед самым концом он приподнял ее и заглянул в глаза - они в ответ расширились, и он увидел в их плавающей глубине две лохматые и жуткие, похожие на него чертенячьи рожицы».
В мире живых людей «все, что имеет свой вид, во весь вид и живет», однако этот мир оказывается незримым для обитателей потустороннего пространства. Блуждая вокруг Атамановки, обреченный на одиночество Гуськов совершен- но не замечает – «не видит» – людей (несмотря на то, что «порой ему до страсти, до злого нетерпения хотелось увидеть людей»), не замечает даже мельком или издали – об этом нет ни одного упоминания на страницах повести, за исключением загаданной заранее встречи с отцом. Живые люди, оставшиеся в «прежней, прожитой и законченной жизни», перестали для него существовать, в то время как погибшего друга он «видит» рядом с собой с пугающей достоверностью: «Андрея насторожило, как близко и точно представился ему сейчас Витя: лицо, голос, походка, жесты - все. Словно только что стоял рядом и отошел на одну минутку. “Интересно, - подумал Гуськов, - его нет, а я вижу и слышу его ”«.
Взаимная невидимость миров оборачивается их «недостоверностью» по отношению друг к другу. «Явление, которое воспринимается отсюда – из области действительного пространства – как действительное, оттуда – из области мнимого пространства – само зрится мнимым» (16, с. 82). Мир людей представляется Гуськову иллюзорным, «ему словно бы застило память, он отказывался верить, что был на войне и жил среди людей». Перевернувшая душу встреча с отцом уже через несколько минут «стояла перед ним как сон, легко проскользнувший в памяти». Скитаясь по пустынным местам на «своей» стороне и опасаясь, что «сюда вдруг вздумает заглянуть рыбак или какая другая неспокойная душа», он думает о людях как о чем-то не вполне реальном: «.в эту пору людям там делать нечего. Какие-нибудь неспокойные ноги <.> едва ли забредут». Но и он сам, временами мечтая «сделаться невидимкой», становится «ничем» для людей: «.и наплевать им на то, что он бродит поблизости, он тут для них не существует». «Но ведь тебя же нет! Тебя нет, Андрей, нет!..» - отчаивается Настена.
Реальный лес за Ангарой для Андрея Гуськова становится символическим пространством смерти, миром небытия, поскольку он безлюден, а мир жизни в народном сознании – прежде всего мир людей: «…само бытие человека (и внешнее и внутреннее) есть глубочайшее общение. <…> Быть – значит быть для другого и через него – для себя» [17, с.312]. Всячески избегая встреч с людьми , герой повести Распутина все глубже ощущает «невозможность одиночества, иллюзорность одиночества» [17, с.312]: «его существование так или иначе должно сказываться на других, иначе он мертвец, тень, пустое место».
В одном из сибирских преданий неуживчи- вый человек, изгой по собственной воле, неспособный жить с людьми, тем самым обрекает себя на смерть: «Одному человеку житье худое. Пожил Бориска около озера немного и умер. Тут же его похоронили, а озеро Борискиным назвали. И теперь еще старые люди говорят: если с народом жить не можешь, то кочуй на Борискино озеро, там тебе без людей и жизнь недолга» [18, с.99].
«Отступивший от смерти», как ему поначалу представляется, герой повести Распутина обрекает себя на одиночество до конца дней: «…он отказывался верить, что <…> жил среди людей, а казалось, что всегда так вот один и шатался, не имея ни дела, ни долга». Такая «смерть заживо» – самое суровое с точки зрения традиционного народного сознания наказание: «…лучше смерть, нежели зол живот».
Эта нравственная истина не декларируется писателем – она утверждается всем ходом повествования и реализуется, в частности, в концепции художественного пространства повести. В основе этой концепции – система онтологических представлений о противостоянии жизни и смерти, добра и зла в мире и человеческой душе, составляющих корневую основу народного сознания. Традиционная картина мира целостна и устойчива: ее фрагменты постоянно воспроизводятся в текстах различных фольклорных жанров – быличках и волшебных сказках, легендах и духовных стихах, заговорах и причитаниях. Живая фольклорная традиция является для Распутина не столько материалом (писатель редко прибегает к цитированию или стилизации в этой области), сколько неотъемлемой частью художественного сознания, мировоззренческой основой творчества.