"Грибоедовская легенда" Пушкина в рецепции Булата Окуджавы
Автор: Александрова Мария Александровна
Журнал: Известия Волгоградского государственного педагогического университета @izvestia-vspu
Рубрика: Актуальные проблемы изучения русской литературы и литературы народов России
Статья в выпуске: 2 (46), 2010 года.
Бесплатный доступ
Стихотворение Окуджавы «Грибоедов в Цинандали» как рецепция «грибоедовской легенды» Пушкина («Путешествие в Арзрум») рассматривается на фоне восходящих к тому же источнику поэтических эпитафий от Полонского до Галича, которые реализуют устойчивые представления об «участи русских поэтов». Позиция Окуджавы, утверждавшего, вопреки традиционному культу поэта-мученика, «витальность» творческой личности, осмыслена как проявление его пушкинианства.
Пушкин, окуджава, грибоедов, рецепция, легенда, эпитафия
Короткий адрес: https://sciup.org/148164199
IDR: 148164199
Текст научной статьи "Грибоедовская легенда" Пушкина в рецепции Булата Окуджавы
Современным пушкиноведением признано, что знаменитые грибоедовские страницы «Путешествия в Арзрум» не являют- ся документальным свидетельством дорожных впечатлений автора, сам факт встречи Пушкина с траурным кортежем вымышлен [15, c. 374 – 383]. Источником одного из «заветных преданий» русской культуры стала художественная правда пушкинского рассказа о последнем пути Грибоедова, поэтическая энергия, заключенная в ретроспективной оценке личности и судьбы.
Эпитафия Грибоедову, которая уже со второй половины XIX в. широко цитировалась биографами, историками литературы, критиками, так или иначе «использовалась» беллетристами, только в литературе 20-го столетия явила свою художественную генеративность. Первое слово здесь принадлежит Ю.Н. Тынянову. Преодолевая в «Смерти Вазир-Мухтара» хрестоматийную гладкость жизнеописаний классика, романист создал образ «неожиданный» (А.М. Горький), подверг факты биографии творческой «деформации» (в терминологии В.Б. Шкловского); его герой «столь же художественно убедителен, сколь и исторически недостоверен» [14, с. 14]. Одновременно Тынянов показал «границы достоверности собственного творения» [2, с. 391], сознательно оттенил своего Грибоедова пушкинской версией – творческой в прямом значении этого слова, построив финал книги на основе арзрумского эпизода. Отныне «грибоедовская легенда» оказалась в ряду тех произведений (немногочисленных даже у гения, подчеркивает Н.Е. Меднис), которые продолжают «не просто жить, но, трансформируясь, оживать, фактически заново рождаться в ином контексте (а часто и качестве), творимом иным художником» [9, с. 139].
Лирика ХХ в. наделила универсальным трагическим смыслом дорожный диалог из «Путешествия... »: «Два вола, впряженные в арбу, подымались по крутой дороге. Несколько грузин сопровождали арбу. “Откуда вы?” – спросил я их. “Из Тегерана”. – “Что вы везете?” – “ Грибоеда ”» [13, т. VI, с. 666]. В контексте мандельштамовской лирики начала 1930-х (черновики стихотворений «Фаэтонщик», «Дикая кошка – армянская речь ») «арба Грибоеда» сближается со «страшной телегой» из «Пира во время чумы» и блуждающей ямской тройкой «Бесов», отчего лирический герой проживает ситуацию уже не как свидетель по-
следнего пути кого-то другого, но в статусе обреченного [4, с. 38 – 39]. Независимо от Мандельштама Кедрин в 1936 г. актуализировал символику грибоедовской арбы, косвенным образом воплотив самоощущение жертвы Большой Истории. Позднее Галич, откликаясь на арзрумский эпизод в интерпретации поэтов-предшественников («Памяти Живаго», 1971 – 1972), прямо заявил о цикличности истории и повторяемости судеб: «“Кого там везут?” – // “Грибоеда”. // Кого отпевают? – // Меня!» [3, с. 61]. Другой аспект рецепции – романтический культ Нины Чавчавадзе, восходящий к лаконичной пушкинской фразе: «Приехав в Грузию, женился он на той, которую любил...» [13, т. VI, с. 668], но весьма далекий от претекста благодаря превращению героини в эффектно страдающую «красавицу Востока». Таково не только центральное лицо давней «стихотворной повести» Полонского «Н.А. Грибоедова» (1879), но и женский персонаж в «Грибоедове» Кедрина; здесь автор, вопреки своей ориентации на Тынянова, соскальзывает в мелодраматический тон: «Большеглазая девочка // Ждет его в дальнем Тебризе, // Тяжко носит дитя // И не знает, // Что стала вдовой» [7, с. 74].
В этом литературном ряду выделяется своей концепцией стихотворение Булата Окуджавы «Грибоедов в Цинандали» (1965): поэт игнорирует и мифологию обреченности, и пафос страдания в разных его вариантах. Позиция Окуджавы родственна программному высказыванию Пушкина, которое осталось неоцененным, по мнению Ю.М. Лотмана, большинством читателей [8, с. 348]: «Не знаю ничего завиднее последних годов бурной его жизни. Самая смерть, постигшая его посреди смелого, неровного боя, не имела для Грибоедова ничего ужасного, ничего томительного. Она была мгновенна и прекрасна» [13, т. VI, с. 668]. Именно это признание освещает самого Пушкина как «победителя, счастливца, а не мученика», который «избрал жениться “на той, которую любил”, и смерть “посреди смелого, неровного боя”» [8. с. 348, 349]. Чуткость Окуджавы к пушкинским смыслам обусловлена его собственным типом мироотношения; по выражению Вл. Новикова, «для него поэт – воплощение не “летальности” <в духе Галича>, а витальности» [11, с. 365].
* Галич мог знать черновые варианты текстов О. Мандельштама из бесед с Н.Я. Мандельштам.
В лирике Окуджавы 1960-х гг. складывается тематический цикл: «Былое нельзя воротить...», «Грибоедов в Цинандали», «Встреча», «Счастливчик Пушкин». Неканонический образ витальности – «возвращение» поэтов, преодоление факта смерти и хода исторического времени: «Былое нельзя воротить... Выхожу я на улицу // и вдруг замечаю: у самых Арбатских ворот // извозчик стоит, Александр Сергеич прогуливается... // Ах, нынче, наверное, что-нибудь произойдет»; «Насмешливый, тщедушный и неловкий, // единственный на этот шар земной, // на Усачевке, возле остановки, // вдруг Лермонтов возник передо мной...» [12, с. 284, 287]. Нам уже приходилось писать о том, что триада «Пушкин – Грибоедов – Лермонтов» для Окуджавы нерасторжима, поскольку в образе каждого из них автор воплотил не столько характерные черты данной личности, сколько единый идеал Поэта, поверенный пушкинской мерой [1, с. 317 – 324]. Пересоздание реального Грибоедова в согласии с этим идеалом было непосредственно подсказано Пушкиным – именно подсказано, а не продиктовано: слагаемые «грибоедовской легенды» вступают в смысловые отношения с важнейшими элементами поэтического мира Окуджавы.
С Пушкиным и Лермонтовым лирический герой Окуджавы встречается в Москве, в обжитом с детства пространстве. Но ради свидания с природным москвичом Грибоедовым он устремляется в Грузию; тем самым аллюзирована пушкинская «встреча» вдали от родных мест («Не думал я встретить уже когда-нибудь нашего Грибоедова!» [13, т. VI, с. 666]). У Пушкина выразителен переход от вопроса « Что вы везете?» к оживлению Грибоедова силой памяти – со всеми его жестами, интонациями, прощальными словами; Окуджава придает воскрешающей встрече буквальность.
В отличие от Пушкина, чей рассказ следует за квазиреальным событием, точно датированным (11 июня) и помеченным «на карте» путешествия (горная дорога близ крепости Гергеры), поэт современный волен пересоздавать действительность в ее пространственно-временн ы ' х связях:
Цинандальского парка осенняя дрожь. Непредвиденный дождь. Затяжной.
В этот парк я с недавнего времени вхож – мы почти породнились с княжной.
Петухи в Цинандали кричат до зари: то ли празднуют, то ли грустят...
Острословов очкастых не любят цари – Бог простит, а они не простят.
Петухи в Цинандали пророчат восход, и под этот заманчивый крик
Грибоедов, как после венчанья, идет по аллее любви, напрямик...
Выбор осени как исходной точки путешествия «я» во времени, навстречу Грибоедову, получает значение в связи с известными биографическими фактами: Грибоедов венчался с Ниной Чавчавадзе 22 августа по старому стилю, а уже 9 сентября отправился в Персию. Но «осенняя дрожь» природы дает почувствовать и пульсацию сегодняшних мгновений; поэт творит мир, в котором эмпирическое время едино с прошлым – отнюдь не прошедшим, не утраченным: это общее для лирического «я» и «княжны» время воспоминания / ожидания.
Гость цинандальского парка, оказавшись на пути «возвращения» Грибоедова, призван выполнить некую миссию, смысл которой раскрывается «на фоне Пушкина». Первая текстуальная отсылка к «Путешествию в Арзрум» – смертная арба . Попытка «отменить» ее реальность порождает два равноправных плана изображения:
... Грибоедов, как после венчанья, идет по аллее любви, напрямик, словно вовсе и не было дикой толпы и ему еще можно пожить, словно и не его под скрипенье арбы на Мтацминду везли хоронить;
словно женщина эта – еще не вдова и как будто бы ей ни к чему на гранитном надгробье проплакать слова смерти, горю, любви и уму;
словно верит она в петушиный маневр, как поэт торопливый – в строку.
Рассказ о «возвращении» ведется таким образом, что прямой путь оказывается очень длинным: и потому, что Грибоедов одолевает смерть, и потому, что одновременно с порывистым движением заглавного героя совершается внутреннее – нелегкое – движение лирического «я» к исполнению долга. Окончание протяженного периода приходится на середину строфы, что делает особенно ощутимым переключение планов; теперь для самой Нины долж- на прозвучать пушкинская оценка смерти Грибоедова как события прекрасного.
Если пафос грибоедовской эпитафии в «Путешествии...» имелцелью победить равнодушие современников, обязать друзей исполнить долг памяти, то акт переадресации отменяет эти задачи, оставляя любящую женщину наедине с фактом смерти. Так становится необходим «посредник», берущий на себя ответственность – ради женщины этой – за слово Пушкина. Сопровождая свой правдивый монолог учтивым жестом «кавалера», рыцаря княжны , лирический герой находит адекватную его цели форму речи. Теперь княжна может разделить с рассказчиком его восхищение Грибоедовым, вместе с самим героем рассказа пережить душевный подъем:
Нет, княжна, я воспитан на лучший манер, и солгать вам, княжна, не могу, и прощенья прошу за неловкость свою... Но когда б вы представить могли, как прекрасно – упасть, и погибнуть в бою, и воскреснуть, поднявшись с земли!
Именно под женским взглядом совершается переход поэта-воина в бессмертие. Окуджава отводит героине «грибоедовской легенды» не пассивную, жертвенную, а «творческую» роль: недаром ей дано «проплакать слова смерти, горю, любви и уму», став причастной славе любимого человека. Этот смысл невыводим из текста Пушкина, но пушкинский импульс ощутим в отказе от поэзии отчаяния, столь традиционной для воспевания Нины.
Пушкинский идеал « последних годов бурной жизни» Грибоедова у Окуджавы сконцентрирован в последнем мгновении:
И, срывая очки, как винтовку – с плеча, и уже позабыв о себе, прокричать про любовь навсегда, сгоряча прямо в рожу орущей толпе!..
Обобщающий смысл инфинитивных форм в данном контексте особенно активен; путь «я» навстречу Грибоедову оборачивается лирическим отождествлением двух поэтов. Эта перспектива намечена уже начальной композиционной параллелью: заглавие «Грибоедов в Цинандали» структурно соотносится с первой же персоналией («В этот парк я с недавнего времени вхож»), далее степень совпадения уточняется и ограничивается («мы почти породнились с княжной»). Наконец, становясь истолкователем пушкинской эпитафии Грибоедову, «я» превращает слово «другого» и «о другом» в исповедь.
А.К. Жолковский пишет о синтезе наиболее характерных для Окуджавы мотивов в картине апофеоза Грибоедова: «Тут и ненавистная рожа противника, которая, так сказать, просит кирпича, т.е. винтовки, и ведет к героической гибели в бою; и очки либерального интеллигента, беспомощного перед толпой и насилием; и христианская готовность возлюбить своих распинате-лей и уверенность в воскресении; и цементирующая эти разнородные установки самоотверженность героя и его характерный “начинательный” жест (срывания очков / винтовки) – оптимистический и безнадежный одновременно» [6, с. 135]. Показательно, что этот в высшей степени своеобразный комплекс смыслов увенчивается понятием и словесным оборотом из поэтического мира Пушкина. Самый близкий источник – «Предчувствие» (1828): «Сохраню ль к судьбе презренье? // Понесу ль навстречу ей // Непреклонность и терпенье // Гордой юности моей?» [13, т. III, с. 72]; пушкинское самосознание, в полном согласии с лирическим подтекстом арзрумского эпизода, проецируется Окуджавой на Грибоедова:
... Каждый куст в парке княжеском мнит о себе.
Но над Персией – гуще гроза.
И спешит Грибоедов навстречу судьбе , близоруко прищурив глаза [12, с. 288].
«Griboyedov’s legend» by Pushkin in the Okudzhava’s reception
The poem “Griboyedov in Tsinandali” by Okudzhava is the reception of the Pushkin’s “Griboyedov legend” (“Trip to Arzrum”). This given poem is seen according to the same source epitaphs from Polonsky to Galich who implement the steady ideas about the life of Russian poets. The position of Okudzhava is seen as the presentation of his devotion to Pushkin.