Художественный образ в пространстве виртуала: "Двояковыпуклая линза" Варлама Шаламова и "Талант двойного зренья" Георгия Иванова

Бесплатный доступ

Рассматривается эстетический аспект виртуала и процесса виртуализации как феноменов, отвечающих современным представлениям о природе творческого процесса в целом и специфических установках отдельных авторов в аспекте поэтики.

Адекватность, виртуал, виртуализация, теория отражения, фикция

Короткий адрес: https://sciup.org/148310708

IDR: 148310708

Текст научной статьи Художественный образ в пространстве виртуала: "Двояковыпуклая линза" Варлама Шаламова и "Талант двойного зренья" Георгия Иванова

В современных условиях эстетика Средневековья и раннего Возрождения все увереннее формирует литературоведческие стратегии, о чем, в частности, свидетельствует феномен эквивокации как способ углубления и расширения традиционной тропологии [5]. Еще более наглядное «воскрешение» произошло с понятиями виртуал, виртуализация, виртуальная действительность и т. п., приобретшими огромную популярность в постклассической гуманитаристике в связи с развитием инновационных технологий. Однако дело не только в них, но в сложных перипетиях исторической судьбы данного категориально-понятийного комплекса. Рассматривая процесс метафори-зации в аспекте психологии ощущений и воображения, Поль Рикёр подчеркнул его связь «с онтологическими притязаниями поэтической речи» [11, с. 427].

Конечно, «притязания» вполне уместны: метафора обладает потенциальной бытийст-венностью и ее возможности достаточно велики, однако и ограничены конкретной текстовой ситуацией. В этом отношении виртуальная реальность более самодостаточна, поскольку опирается на серьезнейшие религиознофилософские постулаты. Если «в Боге небытие есть сама возможность-бытие», то небытие «совпадает с возможностью возникнуть», – утверждал Николай Кузанский [9, с. 154]. Феномен Pоsset , т. е. бытия-возможности , или возможности-бытия , из которого развертывается «все, что создано и будет создано», но существует до времени в «свернутом виде» [Там же, с. 141], и определялся терминами кажимость , или виртуал. Встает вопрос: имеет ли он какое-либо отношение к поэтической образности в целом и к поэтике конкретных авторов в частности? На наш взгляд, непосредственное.

Так, одна из причин позднего вхождения Варлама Шаламова в литературу заключалась в том, что его произведения были восприняты редакциями журналов и первыми рецензентами как элементарные очерки со множеством натуралистических подробностей, т. е. в русле теории отражения. Подобная интерпретация возмущала писателя, и, не отрицая «познавательного значения» «Колымских рассказов» [12, т. 6, с. 215], он считал нужным уточнить: «Познавательная часть – дело десятое, для автора, во всяком случае» [Там же, с. 493]. Еще более возмущала Шаламова вульгаризация поэзии. Поиски аналогичного «познавательного значения» своих стихов он считал «оскорбительно невежественной точкой зрения» [Там же, с. 498]. Отсюда неприязненное отношение к миметическим концепциям искусства в целом: «Отражать жизнь? Я ничего отражать не хочу <…>» [Там же, с. 538]. Или такое высказывание: «Каждый писатель отражает время, но не путем изображения виденного на пути, а познанием с помощью самого чувствитель-

ного в мире инструмента – собственной души, собственной личности <…>» [12, т. 6, с. 492]. Перенос акцента с объекта на субъект, в сферу ощущений, впечатлений, интенсивного самовыражения, стимулировал и другое несколько эпатажное заявление: «<…> правда поэзии выше правды художественной прозы» [Там же, с. 215].

Казалось бы, когнитивный механизм поэтического образного мышления более изощрен и по определению предполагает некую искусственность. Иронизировал же М.Е. Салтыков-Щедрин по поводу тех «сумасшедших», которым приходится «по целым часам ломать голову, чтобы живую, естественную человеческую речь втискивать, во что бы то ни стало, в размеренные рифмованные строчки! Это все равно, что кто-нибудь вздумал бы вдруг ходить не иначе, как по разостланной веревочке, да непременно еще на каждом шагу приседая» [8, с. 11]. Что ж, поэту действительно часто приходится, «балансируя», ходить «по разостланной веревочке», иногда едва уловимой глазом. Но Шаламов, как видели, руководствовался иной логикой. И в ней была своя истина, авторитетно «узаконенная» А.С. Пушкиным: «Драматического писателя должно судить по законам, им самим над собою признанным» [10, с. 121]. Поэта – тем более. «На мир я гляжу своими глазами» [12, т. 6, с. 219], – декларативно заявлял Шаламов.

Если, согласно теории отражения, истина заключается в совпадении художественного образа и предмета, то процесс виртуализации обнажает условность и относительность, а иногда открытую невозможность такого совпадения. Виртуальный образ – это не искаженная реальность, но реальность, измененная сознанием, выражение авторской интенции, как говорят феноменологи, не употреблявшие понятие виртуального, но, по сути, опиравшиеся на него.

В пространстве виртуала органически сопрягаются, казалось бы, абсолютно несопоставимые феномены, в частности «Колымские тетради» Шаламова и эмигрантская поэзия Георгия Иванова. Сопряжение, конечно, более чем неожиданное: с творчеством поэта-эмигранта в советское время были знакомы лишь единицы, когда в годы «оттепели» эмигрантские издания начали изредка проскальзывать через границу. К данной категории избранных Шаламов никогда не относился. Тем удивительнее переклички двух авторов с абсолютно непохожей судьбой. Но именно ментально- образные совпадения обнажают суть поэтической виртуалистики.

Впрочем, стихотворные тексты говорят сами за себя. Обратимся к Георгию Иванову. «Было все – и тюрьма и сума, / В обладании полном ума, / В обладании полном таланта, / В распроклятой судьбой эмигранта / Умираю…» – сказано в одном из последних стихотворений [6, т. 1, с. 571]. Такие или подобные строки могли быть написаны человеком, за плечами которого, согласно реалиям времени, стояли гибель близких и непреходящая угроза собственной жизни. В общем, так оно и было, когда мы вспоминаем И.С. Шмелева, потерявшего единственного сына, или говорим об эмигрантах, за плечами которых участие в братоубийственной бойне: о Л. Зурове, Г. Газдано-ве, А. Несмелове, В. Смоленском, Ю. Терапиано и др. « Их тоже прикончил Сталин , только не в концлагерях Колымы – иначе», – утверждала Н.Н. Берберова [2, с. 369].

Однако неординарность ситуации в том, что самого Георгия Иванова, некогда петербургского эстета и сноба из окружения Михаила Кузмина, наиболее гибельные проявления революционного катаклизма обошли стороной, что, разумеется, вовсе не означает, что в голодном и холодном Петербурге, переполненном слухами о зверствах ЧК, поэт благоденствовал. Конечно, не благоденствовал он и в изгнании, если вспомнить, что последние годы жизни мэтр провел в доме призрения на юге Франции в Йере. Но и при всей тяжести (моральной и материальной) жизни на чужбине он все же не знал «ни тюрьмы, ни сумы», хотя, как свидетельствует Б.К. Зайцев, «трагедий, смертей, покушений на самоубийство вокруг сколько угодно» [3, т. 11, с. 67]. Тем не менее тот же Зайцев подчеркивал: «Жили и мы здесь бедно, но масштаб иной», имея в виду родных и знакомых, оставшихся в России [3, т. 11, с. 289]. Эмигрантская жизнь при всей ее неоднозначности и даже засилье «трамвайных нравов» [13, с. 198] не опускалась до «состояния зачеловечности» [12, т. 6, с. 487].

В таком историческом и житейском контексте строки Г.В. Иванова: «Веревка, пуля, каторжный рассвет / Над тем, чему названья в мире нет» [6, т. 1, с. 299] (или «В каторге я изнываю, / Черным дням ведя подсчет» [Там же, с. 557] и т. п.) – способны породить искреннее недоумение, как и постоянный акцент на варьирующемся в его поэзии образе бездны: пропасть, дно жизни как дно бездонного колодца, дно души, преисподняя, ад, моги- ла, даже берлога. «Мы все скользим над некой бездной. / Пока не наступает час…» [6, т. 1, с. 486]; «…Вот вылезаю, как зверь, из берлоги я, / В холод Парижа, сутулый, больной…» [Там же, с. 431]; «Лежу, как зверь больной, в берлоге я <…>» [Там же, с. 561] и заключение: «Я уже спустился в ад» [Там же, с. 569]. Спрашивается, зачем понадобилось поэту в высшей степени негативно мифологизировать свое существование? От «скуки мирового безобразья» [Там же, с. 384]? Но скука преодолима творчеством, и, кроме того, это далеко не высшая форма трагизма. Между тем стихи говорят о гибельных ударах судьбы, преследовавших и за пределами земного бытия. «Теперь, когда я сгнил и черви обглодали / До блеска остов мой и удалились прочь, / Со мной случилось то, чего не ожидали / Ни те, кто мне вредил, ни кто хотел помочь. // Любезные друзья, не стоил я презренья, / Прелестные враги, помочь вы не могли. / Мне исковеркал жизнь талант двойного зренья, / Но даже черви им, увы, пренебрегли» [Там же, с. 373].

«Талант двойного зренья» – в этом и заключалась квинтэссенция поэтической позиции автора. Действительно, неоднократно отмечалась исследователями уникальная способность Г. Иванова соединять разнородное, в чем видели синтез акмеизма и символизма, рудименты романтического дуализма, парадоксы интертекстуальности и т. п. Все отмеченное справедливо, но в аспекте вышеозначенной проблемы важны соединение факта и фикции, фантома и его репрезентанта, наличие связки «тут-бытия» (М. Хайдеггер) с там-бытием , т. е. соотношение реальности и ее потенции, иначе говоря, виртуала .

Конечно, утверждать, что у Георгия Иванова оснований для столь беспросветно мрачного понятийно-образного комплекса не было в принципе, не вполне справедливо. Во-первых, не имея личного опыта «ни тюрьмы, ни сумы», поэт обращался с теми, кто его имел. В своих мемуарах он приводит вопросы, которые ему задавались по приезде из большевистской России в Париж: «Правда ли, что Ахматова сидит в “пробке”?». Получив отрицательный ответ, искренно огорчались и продолжали допытываться: «умирает ли с голоду и в последнем ли градусе чахотки…» [Там же, т. 3, с. 495]. Как и большинство эмигрантов, Г. Иванов со скепсисом воспринимал вести об успехах строительства социализма в СССР: «“было горе, будет горе”, ночной туман и сквозь него бутафорские огни пятилетки» [Там же, т. 3, с. 577]. Во-вторых, следует учесть, что для зарубежных соотечествен- ников открытие лагерной темы состоялось задолго до солженицыновского «Одного дня Ивана Денисовича». Приведем некоторые публикации: «Двадцать шесть тюрем и побег из Соловков» Ю. Бессонова (Безсонова) (Париж, 1928 г.), «Россия в концлагере» И. Солоневича (публикация начата в парижской газете «Последние новости» в 1935 г.), проза Г. Андреева (псевдоним Н. Отрадин) 1950-х гг. («Соловецкие острова», «Горькие воды», «Трудные дороги»), «Неугасимая лампада» Б. Ширяева (Нью-Йорк, 1954 г.) и т. п. Они активно формировали круг чтения русскоязычного читателя за границей. Если не сами тексты, то хотя бы слухи о них, вероятнее всего, доходили до Г.В. Иванова, скончавшегося в 1958 г. Конечно, эти факты давали полное право утверждать в послевоенные годы: «Россия тридцать лет живет в тюрьме, / На Соловках или на Колыме. / И лишь на Колыме и Соловках / Россия та, что будет жить в веках» [6, т. 1, с. 617]. Более того, поэт, как и его современники, воочию наблюдали «сказочный рост гитлеровского могущества» [Там же, т. 3, с. 581], породившего в Европе концлагеря смерти. И, разумеется, как русского человека, его не могла оставить равнодушным «бесконечная, неизмеримая глубина всяческих русских страданий…» [Там же, т. 3, с. 581]. «...Узнает ли когда-нибудь она, / Моя невероятная страна, / Что было солью каторжной земли? // А впрочем, соли всюду грош цена: / Просыпали – метелкой подмели» [Там же, т. 1, с. 370]. Великой и искренней горечью исполнены эти стихи, ассоциативно усугубленные обращением Христа к апостолам: «Вы – соль земли. Если же соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленою? Она уже ни к чему негодна, как разве выбросить ее вон на попрание людям» (Мф. 5: 13). «Соль» Колымы, как и Соловков, давно и безжалостно была брошена властью на «попрание».

Да, сам поэт-эмигрант не испытал ни соловецких, ни колымских мучений, тем не менее он постоянно пишет о них и вполне адекватно реальному положению вещей, в чем убеждают шаламовские тексты. Выше цитировались строки Г. Иванова: «Снега, снега, снега... А ночь долга, / И не растают никогда снега. // Снега, снега, снега... А ночь темна <…>». Нетрудно понять: ледяные равнины отождествляются в сознании читателей Шаламова с зоной вечной мерзлоты, той «стылой землей», где, дорожа своим покоем, спят «нетленные мертвецы» [12, т. 3, с. 67]. Сон-смерть – одна из поэтических доминант как колымского за- ключенного, так и завсегдатая парижских богемных кафе.

«Тише. Тише. За полярным кругом / Спят, не разнимая рук, / С верным другом, с неразлучным другом, / С мертвым другом – мертвый друг» [6, т. 1, c. 395], – пишет Г. Иванов. Что это? Больная фантазия? Разыгравшееся воображение? Вовсе нет. Это и есть поэтическая реализация принципа «двойного зренья». При этом виртуал (по сути – фикция) не противостоит исторической истине, но является формой раскрытия ее сути. Так «бытие-возможность» выходит из своей «свернутой» формы.

Доказано, что процитированные строки Г.В. Иванова о «мертвом друге» посвящены О.Э. Мандельштаму [1, с. 145], судьба которого эмигрантскими кругами была погружена в контекст легенд и мифов, пока не дошла достоверная весть о гибели поэта, хотя и лишенная какой-либо конкретики. Поэтому картина, воссозданная поэтом, одновременно истинна и вероятностна. Ведь и Шаламов не только представлял, как «живут» захороненные в колымских сопках нетленные мертвецы, но и видел «голодный блеск» их в глазах [12, т. 1, с. 398].

Более того, вероятностной логикой руководствовался он и при описании смерти О.Э. Мандельштама от алиментарной дистрофии в пересыльной тюрьме Владивостока (рассказ «Шерри-бренди»). Писатель не был свидетелем последних дней поэта, но аргументы в пользу достоверности повествования, которые он приводил, – это аргументы не строгого документалиста, но художника, для которого существует только одна правда – правда таланта. «Здесь описана смерть человека. Разве этого мало? <…> Здесь описана смерть поэта <…> Разве этого мало для “канонизации”?» [Там же, с. 150]. Тоже своеобразная опора на логику виртуала.

Отметим еще одну любопытную деталь: в письме к Р.Б. Гулю от 25 января 1956 г. Г.В. Иванов называет «конечные» даты своего творчества: «Я уже лет пять как пишу и говорю до 1946, 2086» [7, с. 15]. А.Ю. Арьев, считая, что последнее цифровое сочетание «не совсем понятно», предлагает несколько объяснений: элементарная описка или аберрация памяти, а возможно (на уровне подсознания), соотнесение с антиутопиями Л.С. Мерсье «2440» или Дж. Оруэлла «1984» [Там же, с. 153]. Все три варианта, в принципе, приемлемы. Как объяснима и шаламовская горькая «игра» с да- тами: «Зачем воскресать? К 1937 году – к аресту, к предательству друзей, к 1938 году – к Бутырской тюрьме, к 1939, к 1940, 1941 <…>» и так далее до 1951 г. [12, т. 5, с. 348]. Каждый раз приходилось начинать заново, и эти «несколько жизней» породили в запредельных условиях психологическую трансгрессию: «У меня не было прошлого <…> И верю – был я в будущем …» [Там же, с. 342]. Вполне возможно, что 2086 г. – это виртуальное будущее Георгия Иванова.

Видимо, подобной трансгрессией и можно объяснить появление у Г. Иванова стихотворений, детально описывающих лагерный быт, его унифицирующую силу, растворяющую человека в массе подобных: «Я научился понемногу / Шагать со всеми – рядом, в ногу. / По пустякам не волноваться / И правилам повиноваться. // Встают – встаю. Садятся – сяду. / Стозначный номер помню свой. / Лояльно благодарен Аду / За звездный кров над головой» [6, т. 1, с. 390]. Практически к каждой строке можно найти соответствующее место из прозы или поэзии Шаламова. Здесь и подгоняемые «раскормленными, сытыми» собаками люди – с «синеватыми жесткими губами», «одинаковостью» лиц, цингой, «что навязла в зубах»; здесь и «мерка воды», измеряемая консервной банкой, второпях проглоченная пайка «сырого, липучего хлеба» [12, т. 3, с. 274] и т. п. Писатель, «пропитанный болью до самого дна» [Там же, с. 164], как известно, называл себя «Орфеем, спустившимся в ад» [Там же, т. 5, с. 151]. Благодарности аду он, естественно, не испытывал; другое дело, что со дна «библейского колодца» «дорога вьется <…> на небеса» [Там же, с. 93]. Но это уже иной поворот темы.

Разумеется, ни один эмигрант не жил без мысли об оставленной родине, но вспоминалась она по-разному. «Как о темной стороне Луны – о Советской России мы достоверно знаем, собственно, только то, что она существует» [6, т. 3, с. 576]. И это существование некогда родной, а теперь далекой страны было погружено одновременно и в массу фактов, и в огромное количество мифологем-фантомов, также породив соответствующие виртуальные образы поэзии Георгия Иванова, как, впрочем, и Шаламова.

И все же речь должна идти о большем, чем об ущемленных правах одних и мытарствах других. В частности, благодаря «таланту двойного зренья» родная земля представала у эмигранта-парижанина в двух ипостасях. В одном и том же стихотворении сказано: «Россия счастие. Россия свет» и одновременно Россия – некропространство, мертвая и умертвля-ющая ледяная пустыня: «И нет ни Петербурга, ни Кремля – / Одни снега, снега, поля, поля... // Снега, снега, снега... А ночь долга, / И не растают никогда снега. // Снега, снега, снега... А ночь темна, / И никогда не кончится она. // Россия тишина. Россия прах. / А, может быть, Россия – только страх <…>» [6, т. 1, с. 299].

Для творческой эмиграции в сферу вир-туала образ великой России , Святой Руси был вытеснен аббревиатурой СССР и насильно отодвинут на задворки истории. Однако и Шаламов, никогда не выезжавший за пределы страны, считал Колыму не подлинной русской землей, но «карцером России» [12, т. 4, с. 498]. Аналогичным образом русские Берлин, Париж или Харбин – искусственный пространственно-временной континуум, некая mixt-действительность, осложненная виртуальными значениями, лишенными субстанциальной основы-почвы.

Но не только изгнанников поддерживала мысль об оставленном родном гнезде. Политические ссыльные, оторванные от родных мест, но все же оставшиеся в границах прежнего Российского государства, также жили с ощущением навсегда потерянной родины. «Я с тобой, Россия, рядом / Собирать пойду цветы <…>» – читаем в стихотворении Шаламова с вполне «эмигрантским» названием «Воспоминание» [Там же, т. 3, с. 157]. Знаменательно: рядом с Россией, но живя в России. Только в России ли?

Другое дело, что для Шаламова идеальный хронотоп связывался не с Русью Сергия Радонежского или Серафима Саровского (он был далек от подобных параллелей), но с Россией 1920-х гг., временем бурной молодости, которая наполнялась острым чувством того, что «ты присутствуешь и сам участник какого-то важного поворота истории, да не русской, а мировой». Это сознание рождало надежды «на штурм неба», «выход в космос» [Там же, с. 431], другими словами, на грандиознейшие позитивные перемены, которые, разумеется, быстро обернулись иллюзией, т. е. тоже вышли за пределы исторической действительности в сферу виртуала.

Любопытен и еще один факт. У Георгия Иванова есть два четверостишия послевоенного периода (1953 г.): «Чем дольше живу я, тем менее / Мне ясно, чего я хочу. / Купил бы, пожалуй, имение. / Да чем за него заплачу? // По- рою мечтаю прославиться / И тут же над этим смеюсь, / Не прочь и “подальше” отправиться, / А все же боюсь. Сознаюсь...» [6, т. 1, с. 424].

Стихотворение знаменательно тем, что отражает мысль о возвращении на родину соотечественников, впечатленных победой СССР во Второй мировой войне. Б.К. Зайцев по этому поводу писал: «Возвращаются сейчас те (немногие), кто все принял в России государственной. И пусть возвращаются» [3, т. 9, с. 241]. Таких случаев действительно было немало, хотя большинству «возвращенцев» пришлось оказаться узниками ГУЛАГа. Об этой иллюзорной мечте и пишет Г. Иванов, даже признается: «Не прочь и “подальше” отправиться <...>». К счастью, отправиться «подальше» не пришлось: «А все же боюсь. Сознаюсь...». Видимо, «прелести» своей «берлоги» он прочувствовал не только ментально, но и телесно-визуально.

Могут резонно возразить: сопоставление Варлама Шаламова с Георгием Ивановым в высшей степени условно, хотя бы потому, что поэтическая «страшилка»-виртуал поэта-эмигранта была для Шаламова более чем страшной реальностью. Да, это так. Но мы говорим о виртуализации лишь как средстве создания художественного образа, имевшем место в творчестве двух авторов. Другое дело, что феномен виртуалистики часто наполнялся у Шаламова обратным, позитивным, содержанием. И это закономерно: лагерный виртуал для русского парижанина – своеобразный «допинг», подстегивающий воображение; для героев Шаламова, как и самого автора, «кажимость» блага выполняла жизненно стимулирующую функцию как выражение психической защиты. Отсюда непонятное на первый взгляд признание, согласно которому именно Колыма заставила «окончательно и бесповоротно» поверить «в «великую, ни с чем на свете не сравнимую удивительную реальную силу поэзии» [12, т. 6, с. 212]. И действительно, перевод реалий лагерной жизни в поэтический контекст часто символизировал желанный счастливый поворот судьбы, ассоциируясь с выигрышем в Монте-Карло, казино, даже с «плаваньем “Кон-Тики” по человеческим морям» [Там же, т. 2, с. 191].

Так, одним из самых непостижимо-прекрасных видений колымчанина было видение «римских звезд» на «скошенном чертеже небосвода Дальнего Севера» сквозь ветхое одеяло в холодной палатке [Там же, т. 2, с. 296– 297]. С позиций теории отражения это отож- дествление северных и южных звезд – фантом изголодавшегося мозга, феномен ИСС (измененных состояний сознания). С позиций вир-туалистики – потенциальная реальность, итог столкновения восприятия настоящего (небо Колымы) с увлечениями историей Древнего Рима (рассказ «Перчатка») (см.: [4, с. 8–28]). Иная содержательная наполненность образа-репрезентанта не мешает создать возвышенный виртуал. Кстати, один из циклов, входящий в «Колымские тетради», называется «Высокие широты». Вообще, если судить по названиям циклических объединений, то они весьма показательны: либо нейтральное обозначение («Синяя тетрадь»), либо сказочно-эстетизированное («Златые горы»), либо проникнутые душевной теплотой и ожиданием соучастия («Сумка почтальона», «Лично и доверительно»), не исключая при этом активного противопоставления (цикл «Кипрей»): «Я в воде не тону / И в огне не сгораю» [12, т. 3, с. 188].

Не будем забывать, что личность, наделенная подлинным творческим потенциалом, способна сформировать собственный пространственно-временной континуум даже в экстремальных условиях. Несмотря на то, что «Колыма для всех одна» [Там же, т. 2, с. 303], «эритроциты жертвы» [Там же, т. 2, с. 285] были в крови у каждого, люди, сохранявшие понятия о чести и достоинстве, активизировали адаптационные механизмы сознания, создававшие эффект психологического дистанцирования. «Так вот и хожу / На вершок от смерти. / Жизнь свою ношу / В синеньком конверте. // То письмо давно, / С осени, готово. / В нем всего одно / Маленькое слово. // Может, потому / И не умираю, / Что тому письму / Адреса не знаю» [Там же, с. 145]. В письме Б.Л. Пастернаку позиция сформулирована четко: «<…> я пытался то робко, то в отчаянии стихами спасти себя от подавляющей и растлевающей душу силы этого мира, мира, к которому я так и не привык за семнадцать лет» [Там же, т. 6, с. 32].

В итоге возникает эффект, названный автором эффектом «двояковыпуклой линзы» [Там же, с. 303], способной создавать изощренные обманные фантомы: «Оптический обман – / Изнанка ностальгии, / Морозный наш туман / Масштабы дал другие. // В рулетках и часах, / В любви и в преступленье, / Чтоб мы о чудесах / Имели представленье» [Там же, с. 26]. Конечно, это чудо: на северных широтах слышать, «как растет трава» [Там же, с. 14]. Но в другом «колымском» сти- хотворении «оптический обман» выразился в описании «голого» леса, насквозь просвеченного янтарными лучами «жесткого» январского солнца и при этом уродливо искалеченного ими [12, т. 3, с. 356]. Поистине: «Свет – порожденье наших глаз, / Свет – это боль, / Свет – испытание для нас, / Для наших воль. // Примета света лишь в одном: / В сознанье тьмы, / И можно бредить белым днем, / Как бредим мы» [Там же, с. 297].

Конечно, поэзия предполагает больше возможностей для формирования виртуальной образности, хотя и «Колымские рассказы» содержат немало выходящего за пределы «тут-бытия». Для многих эмигрантов, даже для тех, кто прочно осел в Европе, Россия осталась сказочной «заморской» страной. Но точно так же для колымских лагерников земля по ту сторону проволоки-границы представала чудесным миражом, «в существование которой мы уже почти не верили или, вернее, верили так, как школьники верят в существование какой-нибудь Америки» [Там же, т. 1, c. 119].

Поэтические образы Шаламова, созданные по принципу виртуализации, раскрывают не только «тайное тайных» поэтического «я», но и, согласно классическому определению виртуала, выражают то, что существует до времени в «свернутом виде» [9, с. 141]. В стихотворении «Жар-птица», включенном в «Колымские тетради», об этом сказано прямо: «Ты – витанье в небе черном, / Бормотанье по ночам. / Ты – соперничество горным / Разговорчивым ключам. // Ты – полет стрелы каленой, / Откровенной сказки дар / И внезапно заземленный / Ослепительный удар, // Чтоб в его мгновенном свете / Открывались те черты, / Что держала жизнь в секрете / Под прикрытьем темноты » (курсив наш. – Л.Ж. ) [12, т. 3, с. 196]. Естественно, что цель и содержание шаламовского виртуала в корне отличается от ивановского: «<…> иногда оленьи нарты / Сойти, мне кажется, могли / За ученические парты, / За парты на краю земли, // Где я высокую науку / Законов жалости постиг <…>» [Там же, с. 208].

Казалось бы, стихи: «Я – чей-то сон, я – чья-то жизнь чужая, / Прожитая запалом, второпях. / Я изнемог, ее изображая / В моих неясных, путаных стихах» [Там же, с. 221] – вполне адекватны поэзии Георгия Иванова, надевавшего «маску» лагерника. Но написаны они Варламом Шаламовым, за 20 гулаговских лет прожившим не одну, а несколько вовсе не виртуальных, своих страшных , жизней!

И хотя поэт декларативно заявлял: «Я не скажу, я не раскрою тайны, / Не обнажу закрытого лица, / Которое поистине случайно / Не стало ликом - ликом мертвеца» [12, т. 3, с. 222], -совершенно очевидно, что никакой «тайны» не было. «И физические, и духовные силы мои оказались крепче, чем я думал – в этой великой пробе сил <…>» [Там же, т. 4, с. 626]. Перевод существования в план (пусть и виртуальный) вечных ценностей облегчал быт мученика, превращая его в Бытие. Собственно говоря, и Г.В. Иванов из эстетствующего скептика стал крупнейшим поэтом русского зарубежья. Да, «тюрьма» и «сума» были часто формой виртуализации реальности, но раздумья о судьбах соотечественников не исчерпывались ею. Именно поэтому «двояковыпуклая линза» Варлама Шаламова, как и «талант двойного зренья» Георгия Иванова, – явления соизмеримые.

Список литературы Художественный образ в пространстве виртуала: "Двояковыпуклая линза" Варлама Шаламова и "Талант двойного зренья" Георгия Иванова

  • Арьев А.Ю. Георгий Иванов и Осип Мандельштам//Георгий Владимирович Иванов. 1894 -1958. Исследования и материалы. По итогам Междунар. науч. конф., посвящ. 50-летию со дня смерти Г.В. Иванова. М.: Изд-во Лит. ин-та им. А.М. Горького, 2011. С. 129-150.
  • Берберова Н.Н. Курсив мой: Автобиография. М.: АСТ: АСТРЕЛЬ, 2011.
  • Зайцев Б.К. Собрание сочинений: в 11 т. М.: Рус. кн., 1999-2001.
  • Жаравина Л.В. «И верю, был я в будущем»: Варлам Шаламов в перспективе XXI века. М.: Флинта -Наука, 2014.
  • Жаравина Л.В. Цикл А. Блока «Заклятие огнем и мраком» в художественном контексте В. Шаламова: параллели и контрпараллели//Изв. Волгогр. гос. пед. ун-та. 2017. № 4(117). С. 145-152.
Статья научная