Экзистенциальная психология отчаяния в повести А.П.Чехова "Скучная история"

Автор: Зайцева Т.Б.

Журнал: Мировая литература в контексте культуры @worldlit

Статья в выпуске: 3, 2008 года.

Бесплатный доступ

Короткий адрес: https://sciup.org/147227908

IDR: 147227908

Текст статьи Экзистенциальная психология отчаяния в повести А.П.Чехова "Скучная история"

Авторская позиция, проявившаяся в «Скучной истории», близка философии раннего экзистенциализма. Прежде всего, я имею в виду художественные и философско-психологические опыты датского мыслителя Сёрена Киркегора, который, например, в книге «Болезнь к смерти» исследовал разъедающую душу смертельную болезнь — отчаяние.

В ситуации упадка духа, безнадежности, крайнего одиночества и отчаяния Николай Степанович внезапно осознал, что его жизнь раздвоилась, разделилась на внешнюю («мое имя») и внутреннюю, душевную («я»). Неслучайно, на мой взгляд, у героя нет фамилии. Личное имя больше «сращено» с индивидуумом, чем родовое. Так на первый план в повести выходит непосредственно индивидуальное существование. Единичный, отдельный человек в поисках истины собственного бытия – только такого человека признавал и отстаивал Сёрен Киркегор. Такой герой станет характерным и для всего зрелого чеховского творчества.

Чехов основательно исследует экзистенциальную психологию отчаяния. Выпав из привычного нормального русла жизни, Николай Степанович оказался в трагической ситуации существования, похожей на ту, что описана С.Киркегором в книге «Повторение»: «Я дошел до крайних пределов. Существование опротивело мне, оно безвкусно, лишено соли и смысла. Где я? Что такое мир? /…/ Кто я? /…/ Откуда взялась во мне заинтересованность в этом крупном предприятии, именуемом действительностью? Каков мой интерес?» [Керкегор 1997: 89]. В «Скучной истории» герой переживает подобное состояние: «Сижу я неподвижно, ни о чем не думая и не чувствуя никаких желаний; если передо мной лежит книга, то машинально я придвигаю ее к себе и читаю без всякого интереса» [Чехов 1977: 254]. «То есть всё гадко, не для чего жить, а те 62 года, которые уже прожиты, следует считать пропащими» [Чехов 1977: 291]. «Допустим, что я знаменит тысячу раз, что я герой, которым гордится моя родина; во всех газетах пишут бюллетени о моей болезни, по почте идут уже ко мне сочувствен-

ные адреса от товарищей, учеников и публики, но всё это не помешает мне умереть на чужой кровати, в тоске, в совершенном одиночестве…» [Чехов 1977: 305]. Поиски подлинного существования начались со страдания, с осознания своей смертельной болезни.

В своей внешней жизни – как действительно замечательный талантливый ученый – Николай Степанович добился европейского признания, славы, уважения. Но болезнь и ожидание смерти заставили героя взглянуть на внешние достижения как на нечто, не отражающее его подлинной человеческой сущности: «…не люблю я своего популярного имени. Мне кажется, как будто оно меня обмануло» [Чехов 1977: 306]. А вот внутренняя жизнь Николая Степановича, «составляющая на радость или на горе его вечную и неотъемлемую собственность», по выражению Киркегора [Кьеркегор 1998: 223], оказалась не только скрытой от окружающих, но и мучительной загадкой для него самого: «…достаточно было серьезного недуга, страха смерти, влияния обстоятельств и людей, чтобы всё то, что я прежде считал своим мировоззрением и в чем видел смысл и радость своей жизни, перевернулось вверх дном и разлетелось в клочья. Ничего же поэтому нет удивительного, что последние месяцы своей жизни я омрачил мыслями и чувствами, достойными раба и варвара, что теперь я равнодушен и не замечаю рассвета. Когда в человеке нет того, что выше и сильнее всех внешних влияний, то, право, достаточно для него хорошего насморка, чтобы потерять равновесие и начать видеть в каждой птице сову, в каждом звуке слышать собачий вой» [Чехов 1977: 307].

Оказалось, что быть врачом, ученым, пусть даже гениальным, или преподавателем, или семьянином, или гражданином государства и т.п. (можно добавить — или литератором), еще не означает быть. «Я получил больше, чем смел мечтать. Тридцать лет я был любимым профессором, имел превосходных товарищей, пользовался почетною известностью. Я любил, женился по страстной любви, имел детей. Одним словом, если оглянуться назад, то вся моя жизнь представляется мне красивой, талантливо сделанной композицией. Теперь мне остается только не испортить финала. Для этого нужно умереть по-человечески. Если смерть в самом деле опасность, то нужно встретить ее так, как подобает это учителю, ученому и гражданину христианского государства: бодро и со спокойной душой. Но я порчу финал. Я утопаю, /…/ прошу помощи» [Чехов 1977: 284]. «Диагноз» такому человеку, на мой взгляд, ставил когда-то датский философ: «Он /…/ активный и предприимчивый человек, отец семейства и добрый гражданин, возможно, даже великий человек; в доме его слуги, говоря о нем, наделяют его неким Я: «сам хозяин!»; он именит; его обращение с людьми выказывает человека, умеющего воздавать им должное, да и себе он воздает должное, своей собственной личности, – а если судить по этому должному, то совершенно не подлежит сомнению, что личность у него есть. В христианском мире он христианин (точно так же, как был бы язычником при язычестве и голландцем в Голландии), который занимает свое место среди благовоспитанных христиан» [Кьеркегор 1993: 289]. Однако главная беда и вина такого человека, по убеждению Киркегора, в том, что не смотря на весь внешний антураж «у него нет Я» [Кьеркегор 1993: 289], нет ощущения своей экзистенциальной подлинности.

Николай Степанович чувствует растерянность и беспомощность, когда дело касается не научных открытий, не разговоров о литературе и искусстве, а духовного существования людей, которые живут рядом с ним, да и его собственного. «Имя» выглядит не только привычнее, но и благороднее того, что представляет собой Николай Степанович на самом деле: «Носящий это имя, то есть я, изображаю из себя человека 62 лет, с лысой головой, с вставными зубами и с неизлечимым tic’ом. Насколько блестяще и красиво мое имя, настолько тускл и безобразен я сам» [Чехов 1977: 252]. Профессор не только презирает свое физическое тело, но и собственный внутренний мир кажется ему пугающим, непонятным, неустойчивым, противоречивым, недостойным «имени», жалким, обезображенным рабскими злыми мыслями. Всегда он был лучше и выше обыкновенных людей, и вдруг обнаружил в себе просто обыкновенного человека. Не потому ли чуть ли не единственное его желание «Я хочу, чтобы наши жены, дети, друзья, ученики любили в нас не имя, не фирму и не ярлык, а обыкновенных людей» [Чехов 1977: 307], это обращение и к самому себе, попытка полюбить в себе обыкновенного человека. Наверное, мало понимать, что внешние обстоятельства не имеют цены, что «главная задача человека не в обогащении своего ума различными познаниями, но в воспитании и совершенствовании своей личности, своего «я» [Кьеркегор 1998: 207], это нужно экзистенциально переживать, в этой истине нужно быть, совершая над собой постоянное нравственное усилие.

Профессорское «вилянье перед самим собой», о котором упоминал Чехов, можно объяснить не только равнодушием по отношению к своим близким (собственно чеховская интерпретация [См.: Чехов 1976: 255]), но и тем, что Николай Степанович в отчаянии бежит от самого себя: «имя» (оболочка, созданная социальными условиями) кажется более надежным и достойным.

Способность профессора разнообразно и рационально мыслить не помогает ему разрешить ситуацию: «И сколько бы я ни думал и куда бы ни разбрасывались мои мысли, для меня ясно, что в моих желаниях нет чего-то главного, чего-то очень важного. В моем пристрастии к науке, в моем желании жить, в этом сиденье на чужой кровати и в стремлении познать самого себя, во всех мыслях, чувствах и понятиях, какие я составляю обо всем, нет чего-то общего, что связывало бы всё это в одно целое» [Чехов 1977: 307].

С точки зрения Киркегора, это общее, что могло бы связать всё в одно целое, и есть истинное собственное Я человека (максимум его человечности), понимаемое в киркегоровском смысле — как осознанный «синтез бесконечного и конечного, временного и вечного, свободы и необходимости» [Кьерке- гор 1993: 255], синтез, все компоненты которого «равным образом существенны для нашего Я, чтобы оно могло становиться» [Кьеркегор 1993: 272].

С одной стороны, профессор не в состоянии, как ни стремится к этому, до конца «отрешиться» от своего «имени», а с другой стороны, отрицает некоторые, существенные для своего Я, составляющие синтеза личности. По киркегоровской антропологии его можно отнести к тем отчаявшимся, которые испытывают отчаяние- слабость , когда не желают быть собой, и страдают от недостатка бесконечного и возможного , и, прежде всего, недостатка возможного веры : «тот, кто верит лишь в необходимость, в отчаянии корчится и бьется в судорогах реального» [Кьеркегор 1993: 277].

Предугадывая перспективы человечества, в книге «Болезнь к смерти», посвященной отчаянию, С.Киркегор писал о такой степени развития человека, когда «не простирая свое отчаяние до того, чтобы в опыте возвыситься Богом, никакое производное Я не может, глядя на себя, придать себе больше, чем оно имеет; в последнее мгновение всегда есть только это Я, даже если оно умножается, это Я – ни больше, ни меньше. В этом смысле, совершая отчаянное усилие, чтобы быть собою, Я погружается в свою противоположность, пока не кончает тем, что более не является таковым» [Кьеркегор 1993: 299– 300]. Достигнув такой степени отчаяния, человек, «возомнивший, будто его собственных – человеческих – сил достаточно для воплощения нравственности» [Кьеркегор 1993: 12], оказывается в тупике. Я, брошенное в само себя, пожирает само себя. Эти слова как нельзя лучше характеризуют, например, чеховского Ионыча: его несостоявшееся свидание на кладбище оказалось свиданием с самим собой, итогом которого стало превращение Старцева в Ионыча, обращение человека с открытой духовной перспективой в человека, чье бессмысленное существование в глубоком отчаянии ограничено земными рамками. По убеждению датского философа, преодолеть абсурд существования можно только посредством религиозного отчаяния.

Позитивистские, детерминистические идеи науки и прогресса, как бы высоки и значимы они ни были (и для героя, и для его автора), не могут спасти чеховского ученого от бессмыслицы, отчаяния и страха, именно поэтому его знаменитое утверждение в самом финале повести: «Каждое чувство и каждая мысль живут во мне особняком, и во всех моих суждениях о науке, театре, литературе, учениках и во всех картинках, которые рисует мое воображение, даже самый искусный аналитик не найдет того, что называется общей идеей, или богом живого человека. А коли нет этого, то, значит, нет и ничего» [Чехов 1977: 307], – звучит как трагическое признание в духовной несостоятельности.

Чаще всего «общую идею» и «Бога живого человека», о которых говорит чеховский герой, толкуют как синонимические понятия, практически не упоминая о второй части высказывания старого профессора («или богом живого человека»). Однако, на мой взгляд, Чехов использует здесь прием градации. Николай Степанович констатирует отсутствие «об- щей идеи» и «бога живого человека» прежде всего в самом себе. Другими словами, герой мог бы сказать, что «Бога живого человека» нет в моих чувствах и мыслях. И если под общим или «общей идеей» (т.е. идеей, общей для каждого индивидуального существования), вслед за Киркегором, понимать истинное Я, то «Бог живого человека» – это ничто иное, как осознание того, что Я находится перед Богом, постижение вечного значения собственного Я, погружение Я «в Бога через собственную ясную прозрачность» [Кьеркегор 1993: 309]. Опираясь на Киркегора, можно сказать, что обретение «общей идеи» и «Бога живого человека» – это последовательные ступени развития личности, осознания Я: «Я увеличивается с идеей Бога, и соответственно идея Бога увеличивается вместе с Я» [Кьеркегор 1993: 308].

Чеховский Николай Степанович, которого «судьбы костного мозга интересуют больше, чем конечная цель мироздания» [Чехов 1977: 263], который не в состоянии отстраниться от своего «имени» (внешней оболочки, созданной социальными условиями), вряд ли способен совершить движение веры.

И Киркегор, и Чехов осознавали сложность перехода на уровень религиозной экзистенции. Для русского писателя такой выход оставался закрытым в силу разных обстоятельств, что придавало размышлениям Чехова трагический характер. Неслучайно С.В.Тихомиров заметил: «Для Чехова смирение всегда подневольно, всегда вынужденно, на дне такого смирения таится осадок непреодоленного и непреодолимого отчаяния» [Тихомиров 2002: 159].

Чеховский герой остается в финале повести один на один со своей смертельной болезнью и болезнью к смерти , со своим отчаянием-слабостью, со своими противоречиями, «виляньем» и нерешенными вопросами, со своим безверием. Л.Шестов считал, что «всякая глубокая мысль должна начинаться с отчаяния» [Шестов 1991: 113]. После «Скучной истории», в художественном мире Чехова отчаяние становится неотъемлемой частью человеческого бытия, необходимым условием пробуждения человека.

Список литературы Экзистенциальная психология отчаяния в повести А.П.Чехова "Скучная история"

  • Керкегор С. Повторение. Опыт экспериментальной психологии Константина Констанция. М., 1997.
  • Кьеркегор С. Наслаждение и долг. Ростов н/Д, 1998.
  • Кьеркегор С. Страх и трепет. М., 1993.
  • Тихомиров С.В. Творчество как исповедь бессознательного: Чехов и другие (Мир художника - мир человека: психология, идеология, метафизика). М., Ярославль, 2002.
  • Чехов А. П. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. Письма: В 12 т. М., 1974-1982. Т. 3. Октябрь 1888 - декабрь 1891. М., 1976.
  • Чехов А. П. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. Сочинения: В 18 т. М., 1974-1982. Т. 7. [Рассказы. Повести], 1888-1891. М., 1977.
  • Шестов Л. Апофеоз беспочвенности: Опыт адогматического мышления. Л., 1991.
Статья