Конкуренция моделей поморской идентичности в историографии конца ХХ – первой четверти XXI века: состояние и перспективы

Тяпин И.Н.

Журнал: Общество: философия, история, культура @society-phc

Рубрика: История

Статья в выпуске: 8, 2026 года.

Бесплатный доступ

Статья посвящена вопросу о сущности представлений по проблеме этногенеза и этнокультурной идентичности поморов в современном историческом дискурсе. Дается авторское именование двух противоположных моделей, порожденных различным форматом обращения к предшествующему академическому наследию, а также принципиально разным методологическим и геополитическим базисом, производится комплексная оценка их аргументации на основе анализа работ наиболее значимых представителей. Выявлен ряд произвольных допущений и противоречий диффузно-конструктивистской модели. Делается вывод о том, что интенсивность конкуренции моделей поморской идентичности в конечном итоге обусловлена противостоянием стратегий дискредитации и реабилитации истории Российского государства. Предложены рекомендации по реализации стратегии их взаимодействия, включающие отказ от крайних постмодернистских концепций этногенеза, уменьшение апеллирования к нерусскому культурному и генетическому субстрату, сужение хронотопической локализации концепта «Поморье» и разрыв с вестернизированным геополитическим контекстом.

поморы \ Большое и Малое Поморье \ диффузно-конструктивистская и классическая модели идентичности \ исторические онтологические мифологемы \ маркеры этничности \ северные русские говоры

Короткий адрес: https://sciup.org/149151996

IDS: 149151996   |   УДК: 930.1:316.7   |   DOI: 10.24158/fik.2026.8.25

The Competition of Models of Pomor Identity in Historiography of the Late 20th – First Quarter of the 21st Century: State and Prospects

The article is devoted to the issue of the essence of the concepts related to the problem of ethnogenesis and ethnocultural identity of the Pomors in modern historical discourse. The author provides a name for two opposing models emerged due to the different formats of the address to the preceding academic heritage as well as fundamentally diverse methodological and geopolitical foundations; a comprehensive assessment of their arguments is carried out based on an analysis of the works of the most significant representatives. A number of arbitrary assumptions and contradictions of the diffuse‑constructivist model are identified. It is concluded that the intensity of competition between the models of Pomor identity is ultimately determined by the confrontation between strategies of discrediting and rehabilitating the history of the Russian state. The recommendations are proposed for implementing a strategy for their interaction including abandoning the extreme postmodernist concepts of ethnogenesis, reducing the appealing to non-Russian cultural and genetic substrates, narrowing the chronotopic localization of the “Pomorye” concept, and breaking away from the Westernized geopolitical context.

Текст научной статьи Конкуренция моделей поморской идентичности в историографии конца ХХ – первой четверти XXI века: состояние и перспективы

Вологодский государственный университет, Вологда, Россия, ,

,

время) предшествует достаточно длительная традиция. Развитие историографии проблемы шло в рамках формирования и развития в Российской империи и СССР исторической науки, дифференциации отдельных дисциплин, а позднее - междисциплинарных исследований, будучи последовательно связанным со становлением национальной истории (к поморской теме обращались еще В.Н. Татищев, В.В. Крестинин, В.И. Ламанский, Н.И. Костомаров, М.М. Богословский), этнографии (А.И. Фомин, В.Н. Майнов, П.Н. Рыбников, С.А. Токарев, Т.А. Бернштам, И.В. Власова), региональной лингвистики (И.С. Меркурьев, К.Ф. Захарова, В.Г. Орлова), краеведения (К.П. Гемп, И.М. Ульянов), археологии (О.В. Овсянников, Н.А. Макаров), расовой антропологии (Н.Н. Чебок-саров, Г.Ф. Дебец, Т.И. Алексеева), а также выработкой разнообразных методологических подходов (примордиалистского, конструктивистского, инструментального и др.). Различные степень и характер использования современными авторами академического наследия исторической науки и смежных научных областей, в совокупности с плюралистическим методологическим фундаментом, породили формирование двух основных позиций, конкуренция которых в научном пространстве и общественном сознании пока далека от завершения.

Целью данной статьи, в которой автор продолжает начатую ранее работу по анализу и оценке эволюции библиографии поморского феномена, выступает определение концептуальнометодологических оснований и контекста, а также сущности, динамики и перспектив взаимоотношений основных моделей поморской идентичности в современной историографии.

Методологическую базу исследования составляют принципы системности и историзма, проблемно-хронологический и сравнительно-исторический методы, а также методы библиографического анализа и систематизации информации .

Основная часть . Первую из концептуальных моделей корректно назвать диффузно-конструктивистской . Выбор автором статьи данного именования обусловлен, во-первых, явной приверженностью сторонников к конструктивистской этнометодологии (при внешнем апеллировании к примордиализму), а во-вторых, нередко встречающимся использованием понятия диффузии (идентичностей, культур, генов и т. д.) или сходных по смыслу концептов применительно к поморскому феномену. В институционально-организационном плане доктринальное развертывание данной модели активно проходило в период с конца 1980-х по начало 2010-х гг. , а во внешнеполитическом контексте стало составной частью геополитического проекта «Евро-Арктический Баренцев регион». Ее главнейшими положениями выступают: 1) постулирование преимущественно неславянского характера поморского генезиса, прямого происхождения поморов от автохтонного неолитического и финно-угорского населения Европейского Севера (так называемых протопоморов), в котором полностью растворилось пришлое, некоренное (эта «пришлость», несмотря на то, что связана с событиями многовековой, чуть ли не тысячелетней давности, настойчиво подчеркивается) славянское население; 2) историческая экономическая и культурная автономия Большого Поморья от остальной России; 3) развитый характер поморского самосознания, опиравшегося в первую очередь именно на этнические индикаторы; 4) большей частью негативный характер последствий включения Поморья в состав русского государства (потеря демократических традиций, достижений поморских образования и науки), а затем нахождения в составе Российской империи и СССР. К этому добавляются «аргументы» языковой отличности поморов («поморская говоря» и «руссе-норск» / «какспрек» / «моя-по-твоя») и наличия выступавшей против «протектората Москвы» поморской церкви, под которой подразумевается старообрядческое течение, организационно оформившееся в Карелии и распространенное в Беломорье (Тяпин, 2023: 100-101).

В изданиях и публикациях И.И. Мосеева реализован алгоритм применения по отношению к поморской тематике доминирующей в западной историографии идеологической схемы дискредитации российской истории, где важнейшим концептуальным положением выступает ложный тезис об империи, осуществлявшей на протяжении многих столетий по отношению к нерусским народам и культурам близкую к геноциду ассимиляционную политику, насильственно формировавшей единую идентичность, а основным методом - спекулятивная, путем внедрения новаций в иной исторический контекст, привязка описываемых процессов к понятиям, имеющим в современном массовом сознании негативную («империя», «восточное рабство», «колониальная зависимость» и т. д.) коннотацию. Одновременно с идеологизированной публицистичностью используется прием мимикрии под академическую науку, когда «конкретный этнографический материал нередко заимствуется из академических работ, переосмысляется и подчиняется инструментальной логике моделирования группы» (Гаврилова, 2019: 85).

В представленном Мосеевым словаре «Поморьска говоря» нарушен фундаментальный принцип научного языкознания: не указано, в какой именно области или районе записано то или иное слово. Очевидно, что сделано это принципиально, ибо следование требованиям научности не позволяло искусственно раздуть число лексем, зато давало возможность определить реальные границы распространения тех или иных слов и оборотов и их диалектные вариации, а заодно отсечь слова-фальсификаты. Мосееву необходимо было представить «доказательства» существования на всем Европейском Севере единого богатого языка, существенно отличавшегося от русского («“помОрьску говорю” нельзя считать одним из русских диалектов. Это по-прежнему самостоятельный язык отдельного народа» (Мосеев, 2005: 22»)), незнание которого местным населением или лишь фрагментарное использование отдельных слов и оборотов удобно объяснять преследованием поморского этноса. По сути же данный «лингвистический продукт» представляет собой большей частью компилятивные заимствования из более ранних словарей северорусских говоров в совокупности с выдуманными лексемами, которые нигде и никогда до этого не фиксировались. Утверждая, что «ареальной основой “Краткого поморского словаря” является обширная территория, на которой употребляется, или до недавнего времени употреблялся, термин говОря» (Мосеев, 2005: 12), Мосеев заявляет, что «ареал распространения этого термина практически совпадает с огромной территорией исторического Поморья, которое в XVI– VIII вв. официально включало в себя Вятку, Тотьму, Великий Устюг, Кевролу (Пинега), Чаронду, Колмогоры, Мезень, Двинскую землю, Печору, все берега Белого моря и Соловецкий архипелаг» (Мосеев, 2005: 12). Однако как понимать утверждение об официальности Поморья, если понятие «поморские города» лишь изредка использовалось во времена Смуты в делопроизводстве некоторых центральных ведомств (далеко не всех, поскольку страна делилась тогда на уезды) и в царских указных грамотах на места воеводам (и то распространялось не на все из перечисленных населенных пунктов), а после губернской реформы Петра I исчезло вовсе?

Более чем сомнительным является тезис о наддиалектной природе говори и отсутствии единого древнерусского языка: «Российские и, позже, советские филологи долго придерживались концепции “материнского языка”, согласно которой некогда существовал единый “материнский” древнерусский язык, от которого, якобы, возникли все региональные “русские диалекты”. Такая концепция, возникшая в XVIII веке, была нужна с политической точки зрения, она помогала консолидировать этносы в единый российский народ, укреплять Российскую империю. Но сегодня среди отечественных филологов уже получила развитие и другая точка зрения: считается, что часть так называемых диалектов – это не ответвления от русского языка, а самостоятельные в прошлом языки народов (вятичей, кривичей, северян, дреговичей и т. д.), утративших позже свое этническое самосознание и ассимилированных великорусской этнической общностью» (Мосеев, 2005: 22). Здесь налицо игнорирование исторических фактов, непонимание законов языковой динамики (в рамках которых как единый язык может со временем обрести региональные отличия, так и различные диалекты могут сблизиться и органично соединиться), ложная интерпретация концептуальных достижений в изучении этимологии русского языка. В частности, среди каких филологов получила развитие «другая точка зрения», а главное, что конкретно можно сказать о существенных лексических отличиях, допустим, дреговичей и северян? Если племенные союзы периода начала Древней Руси были именно ассимилированы великорусской общностью, то из кого эта общность изначально состояла?

Общая лексическая основа древнерусского языка (который Мосеев даже называет мифологическим: «О древности “говОри” красноречиво свидетельствуют слова ( конкретные примеры сводятся к «робить» вместо «работать», «нема» наряду с «нет» и «жить» в значении «двигаться» – прим. автора статьи ), которые доказывают, что корни поморского языка лежат не в мифическом “древнерусском языке”» (Мосеев, 2005: 15), видимо, не задумываясь, на каком языке написано «Слово о полку Игореве») опиралась на общеславянский пласт и широкое использование в книжной культуре всей Руси языка церковно-славянского. При этом отечественная филология усилиями А.А. Зализняка доказала наличие в Древней Руси двух изначально разных, но только по звукопроизношению и грамматике, типов диалектных групп: 1) северо-западного говора, сложившегося в ходе взаимодействия севернокривичского и ильмено-словенского диалектов и распространенного на псковских и новгородских землях, а впоследствии на Европейском Севере; 2) говора юга (будущая Украина), центра (будущая средняя полоса России и часть Белоруссии) и восточной части Европейской России (Зализняк, 2004). Современный же русский язык сложился в результате их естественной конвергенции.

Мосеев озвучивает утверждения, производные от методологии «отрезания» целых периодов истории России, ее укорачивания, в том числе о якобы искусственности и позднем, в XVIII–XIX вв., возникновении русских как народа, русского языка и т. п.: «Российские ученые использовали поморскую говорю для составления правил официального российского (великорусского, русского) языка. Так, в XVIII веке великий российский ученый и помор по происхождению Михаиле Ломоносов впервые выделил три “главных диалекта, из которых составлен российский язык” – “московский”, “малороссийский” (украинский) и “поморский”. Кстати, Ломоносов никогда не называл искусственно созданную им и другими отечественными учеными языковую систему “русским языком” – только “российским”, прекрасно понимая, что это не этнический, а надэтнический официальный, государственный язык. Понятие “литературный русский язык” для этой языковой системы было введено значительно позже. Таким образом, совершенно очевидно, что поморская “говОря” не является производным (диалектом) от искусственного русского (российского) языка» (Мосеев, 2005: 19). Здесь налицо сознательная подмена понятий, когда систематизация лексики и грамматики сложившегося языка, формирование литературной нормы – необходимое условие цивилизационного развития зрелого государства – подается как его искусственное создание. По этой «логике» любой национально-государственный язык можно объявить искусственным. Что же касается заявлений о надэтничности российского языка, то Ломоносов действительно выделял русский язык как язык государственный и в этом смысле мог называть его российским. Однако само понятие «русский» (применительно к языку или чему-то другому), как известно, древнее, чем «российский», а хождение во времена Ломоносова и еще несколько десятилетий после двух понятий как равных и взаимозаменяемых (к примеру, Н.М. Карамзин в своих сочинениях употреблял слова «русские» и «россияне» совершенно наравне) никак не доказывает отсутствие русского языка до XVIII в., равно как и существование у жителей Поморья особого славянского языка. Еще одно некорректное смешивание касается понятий «русский язык» и «литературный русский язык», так как последнее является научным терминологическим словосочетанием для обозначения нормы. Последняя манипуляция в цитируемом отрывке состоит в том, что М.В. Ломоносов употребил название «поморский» не в современном значении, а как синоним северного наречия вообще, называя так всю совокупность севернорусских говоров (сведениями об их подразделении он не обладал в силу зачаточного состояния диалектологии). Кстати, здесь уместно допущение, что Ломоносов воспользовался понятиями Поморья и поморского в том значении, как их выделил В.Н. Татищев, в ходе знакомства с трудами последнего. Не менее важно то обстоятельство, что название «поморский» у него так сказать «черновое». В самой «Грамматике Российской» он называет его северным: «…главных Российских диалектов, которые суть три: Московской, Северной, Украинской» (Ломоносов, 1755: 51).

Мосеев не брезгует пользоваться и такими приемами: «Официальное неприятие поморьской говОри началось еще во времена Ломоносова. Так, “один из основателей языка российского” Сумароков обвинил холмогорского помора в том, что тот, мол, принес в литературный российский язык множество “подлых холмогорских слов” ... Однако стоит заметить, что внедренные самим Сумароковым литературные нормы русского языка взяты из московского просторечия, иными словами – литературный русский язык создан на основе языка крепостной, московской России. Так что слово “подлый”, т. е. низкий, неблагородный и т. д., более подходит для характеристики именно официального русского языка, нежели для помОрьской говОри – языка народа поморов, никогда не знавшего крепостной зависимости от русских помещиков» (Мосеев, 2005: 19–20). В данном случае споры выдающихся поэтов о нормах стиля художественной литературы интерпретируются как конфликт разных народов и этнических языков. Спекуляции на крепостном вопросе, кроме моральных аспектов (крестьянство центральной России не выбирало своего частновладельческого состояния добровольно, а оказалось в нем в силу государственной политики, равно как и житель прибрежных районов Белого моря обрел свою относительную свободу не в борьбе с властью, а именно по воле того же Российского государства), демонстрируют и некомпетентность в собственно историческом плане. Естественные национальные языки складываются и изменяются постепенно, в ходе взаимодействий разных социальных слоев. Если А.П. Сумароков сочинял свои оды и элегии на языке именно крепостных, то, спрашивается, на каком ином языке разговаривали в то время представители остальных сословных групп (провинциальное дворянство, купечество, ремесленники, черносошные и монастырские крестьяне и т. д.)?

Роль В.Н. Булатова состоит в утверждении доктрины существования в Средние века «Большого Поморья», а также во введении в научный оборот понятия «протопоморы» (под которым понимались угро-финские племена Беломорья и первые славяне-колонисты, заселявшие территорию чудского Заволочья). По его утверждению, протопоморы, а затем поморы относились к разным этническим группам, говорили на разных языках (включая карельский, саамский, норвежский), но якобы обладали единым самосознанием.

Как отмечает Д.Л. Семушин, «концепция “протопоморов” по смыслу близка к идеям эстонского археолога Прита Лиги и финского исследователя Кристиана Карпелана, утверждавших, что население территорий современного Русского Севера в Средневековье меняло свою этническую идентичность при отсутствии значительных миграций русского населения и физической смены местного финно-угорского населения» (Семушин, 2012: 479), что в действительности в принципе невозможно без систематической деятельности государства современного типа, институтов образования и СМИ (чего не было ни в Средние века, ни в начале Нового времени).

В работах В.Н. Булатова можно выделить целый ряд произвольных допущений и спекулятивной подмены понятий, также (как и в случае с И.И. Мосеевым) не выдерживающих научной критики. Здесь имеются в виду не только уже привычные, но предельно абсолютизированные и при том фантазийные утверждения о возникновении названия «поморы» не позднее X–XII вв. (при том, что реальная славянская колонизация западного побережья Белого моря, а не более южных территорий современной Архангельской области и Республики Карелия, началась лишь в XIV столетии), о том, что «дух вольности и товарищества (на остальной территории России в системе ценностей господствовал индивидуализм? – И.Т.), просвещения и свободомыслия (как у Вольтера и Руссо? – И.Т.) издавна витал в Поморье» (Булатов, 2004: 145) или о том, что Тотьма, Великий Устюг, Хлынов (Вятка), Вельск, Каргополь и др. – это «поморские города», основанные поморами, которые «переняли от Великого Новгорода, колыбели демократии на Руси, все его демократические и вечевые порядки» (Булатов, 2004: 146). Цитируя произвольное заявление географа акад. В.М. Котлякова («И если бы республиканские и иные традиции не были бы жестоко подавлены в XVI–XVIII веках Москвой (что это за традиции и как Москва их подавляла? – И.Т.), кто знает, может быть, вместе с русскими, украинцами и белорусами мы имели бы четвертую по счету восточнославянскую нацию – северороссов...»), Булатов утверждал: «Действительно, налицо были почти все признаки нации: общность территории с выходом к морю (Поморье); общность экономической жизни поморских уездов, волостей и городов; особые черты характера, психологического и духовного облика поморов; своеобразие северной культуры. Складывался северорусский язык…» (Булатов, 2004: 146).

В приведенных утверждениях обращает на себя внимание отказ от основных научных трактовок понятия «нация» и отделения самостоятельного языка от местных особенностей произношения и диалектных слов. Возникает, к примеру, вопрос: о какой общности экономической жизни может идти речь, если сравнивать хозяйственные занятия жителя беломорского берега и, допустим, вельского или шенкурского крестьянина-землепашца? Видел ли Булатов разницу между «общностью экономической жизни» как сходством занятий и как единой самовоспроизводящейся системой (в условиях, когда сосредоточение поморов на морских промыслах и торговля со скандинавами стали возможными только благодаря защите и помощи центральной власти)? О каких национальных поморских чертах характера может идти речь? Видимо, имеется в виду упоминаемая в цитируемой статье предприимчивость (в духе рыночного культа), что в принципе можно обнаружить у части любой социальной группы.

Среди зарубежных авторов обращает на себя внимание фигура Й.П. Нильсена (Арктический университет г. Тромсё). Бывший военный разведчик и дипломат стал главным лицом проекта «Ассиметричное соседство», в рамках которого масштабы российско-норвежских отношений XIX и начала ХХ столетий интерпретировались как пример эффективного взаимодействия небольшого, но передового национального государства с огромной отсталой империей («было очевидно, что Северная Норвегия была более развита и благополучна, чем Русский Север» (Нильсен, 2002: 23) ( однако в чем состояли в XIX в. эти развитость и благополучие, если сам Нильсен признает проблемность Финнмарка даже для норвежского правительства? ), потенциал положительного влияния которой на Поморский Север якобы был исчерпан в XVIII столетии. Поморы XIX в., по Нильсену, – уже не рыболовы и промысловики (ибо не выдержали в силу климатических и организационно-технических факторов конкуренции с норвежцами), а преимущественно торговцы норвежской рыбой, обмениваемой на русские муку и лес (отсюда читатель подспудно подводится к мысли о том, что и современному Поморью выгоднее ориентироваться на Запад). При этом «поморы в своих отношениях с норвежцами подчеркивали свою русскую идентичность, однако в общении с русскими из других регионов они часто указывали на свои связи с Норвегией как на нечто присущее только поморской культуре» (Нильсен, 2002: 19).

Вторая модель выступила прямой реакцией на политизированные стороны диффузноконструктивистской модели. Она исходит из трактовки поморского проекта как современного антирусского геополитического мифа, конструирование которого в основных пунктах аналогично украинскому. Критика указывает на искусственность так называемого поморского языка, преувеличенность акцентирования уникальности происхождения поморского населения, надуманность заявлений о его угнетении и подавлении местной демократии, необоснованность удревнения поморской экономико-географической идентичности и придания ей этнических черт, бессодержательность идеи «поморского Просвещения». В целом трактовка основных положений доктрины древнего поморского этноса, культурной и экономической особости Поморья как научно недостоверных и противоречивых (в том числе в вопросе о том, кого и что считать поморами и Поморьем) опирается на традиционный понятийно-концептуальный аппарат и наработки историографии (без апологии, но при здоровом критическом анализе) в первую очередь советского периода (Тя-пин, 2023: 101). В силу этого данную модель допустимо именовать классической .

В.Г. Егоркин рассматривал феномен поморского конструирования в контексте конкуренции идентичностей в условиях геополитической диссипации многонациональной державы, утратившей в ходе постсоветской инволюции единую духовно-идеологическую опору и переживающей длительный кризис всех сфер общественного бытия в регионе, в том числе падение уровня жизни. Этим и объясняется определенная популярность основных, по его выражению, «онтологических мифологем»: об удревнении истории поморов, об их этнической («чудской субстрат») и культурной нерусскости и «говоре» как отдельном языке. Наряду с этим, Егоркин подверг анализу и логикометодологические аспекты сложившейся к 2000-м гг. поморской доктрины: «С точки зрения логики, – утверждал исследователь, – в основе поморского движения полагается известный алогизм: подмена целого его частью, что можно обозначить как симулякр. Фрагментация действительности, выступающая одним из законов постмодерна, актуализируется в случае с поморским движением как фрагментация русского этноса, когда одна из его частей реидентифицирует себя как новое целое» (Егоркин, 2010: 186). Приводимые характеристики никогда в действительности не существовавшего «поморского менталитета», «северного мироощущения» (где, кроме пресловутого стремления к некоей неопределенной свободе подчас фигурируют одновременно ценности мистицизма и практицизма, даже толерантности) являются оксюмороном, где реализовано объединение этнических традиций и либеральных новаций, при доминировании заданных их творцами либеральноглобалистских ценностей. Общий вывод Егоркина о «новоявленной теории» – «неосведомленность, некомпетентность, а то и фальсификация в вопросах истории и языка» (Егоркин, 2010: 190).

Ю.П. Шабаев (изначально допускавший возможность признания поморов как коренного малочисленного народа, однако впоследствии перешедший на более скептическую позицию восприятия поморского возрождения как «торговли этничностью») исходит из того, что культурная структура населения Европейского Севера России, ассоциируемого с Большим Поморьем, никогда не была однородной, а сам названный регион не представлял собой культурной, административно-территориальной или экономической целостности. Он отмечает, что пришедшие на Север славяне оценивали себя как доминантную культурную группу, а свое окружение из числа финноугорских и самодийских народностей воспринимали как культурную периферию. Ранние, в XVI – середине XVIII в., варианты именования – поморцы, поморяне, поморские люди – не содержали еще никаких этнических компонентов идентификации, а только региональные. Специфика поморского хозяйственно-культурного типа была напрямую обусловлена основанием Архангельска усилиями центральной власти, что в свою очередь позволило организовать вокруг регионального центра систематическую торговую деятельность по сбыту рыбы и пушнины. Поздний вариант «поморы» содержал некоторые маркеры этничности, но в смысле специфики внутри русского народа, а не противопоставления ему. Внешний момент касался главным образом иностранцев: «Эта общая поморская идентичность укреплялась еще и тем, что торговые отношения с иностранцами позволяли четче понять культурные отличия местного населения от иноземцев и оппозиция “свои – чужие” формировала более определенное представление о “своих”» (Шабаев, 2016: 175). Шабаев напоминает, что поморами называла себя только часть русского населения Европейского Севера: «К примеру население юга Архангельской губернии называли ваганами, в районе Онежского озера сформировалась специфическая группа русского населения – зао-нежцы, а на нижней Печоре – устьцилемы» (Шабаев, 2016: 176).

Наиболее детальная, комплексная и систематизированная критика первой модели представлена в печатных и интернет-публикациях Д.Л. Семушина, проанализировавшего обстоятельства и этапы формирования «поморской парадигмы» в научной исторической литературе и публицистике, а также констатировавшего ее связь с современной политикой западного экспансионизма. К его важнейшим претензиям, которые можно классифицировать в рамках нескольких блоков, отнесем следующие:

  • 1.    Недопустимость смешивания понятий, с одной стороны, «Малого Поморья» – исторической реалии, ядро которого составляет сравнительно небольшая территория по российским меркам так называемого Поморского берега Белого моря (между нижним течением и устьями рек Кемь и Онеги), а также нескольких – бывших так называемых поморских – волостей (Ковда, Кандалакша, Варзуга, Умба, Порья-Губа и др.), ранее управлявшихся Соловецким монастырем, и, с другой стороны, «Большого Поморья» – понятия, возникшего в начале XVII в. в приказной документации эпохи Смуты в форме «поморские города», не получившего длительного закрепления и не обозначавшего единый регион.

  • 2.    Произвольный характер хронотопического расширения поморской экономической и культурной идентичности , включающего: а) выведение прямого происхождения русского беломорского населения от приарктических туземцев III–II тыс. до н. э. («протопоморы»); б) чрезмерное преувеличение в его составе финно-угорского этнического субстрата; в) именование поморами любых выдающихся выходцев с территории Европейского Севера России (миф о «великих поморах»), в том числе Стефана Пермского, Антония Сийского, Ермака, Строгановых, С. Дежнева, Е. Хабарова, М.В. Ломоносов, Ф.И. Шубина.

  • 3.    Искусственное удревнение катойконима «поморы» и, главное, его настойчивая искажающая трактовка в качестве именно этнонима : «Берем многочисленные сохранившиеся челобитные грамоты XVII в., посланные жителями северных русских уездов в Москву или местному

    воеводе в уездный центр. Ни в одной из них они не именуют себя “поморами”. А если вообще нет ни одного документа XVII в., из которого бы следовало, что жители Двинского, Кеврольского, Важского и т. д., всего 22 уездов, считают и определяют себя “поморами”, а тем более нет никаких свидетельств “поморского» этнического самосознания у них, то какое основание… утверждать, что в это время в северном регионе России существовал целый отдельный этнос под этнонимом “поморы”? Жители северных уездов сами эти уезды “Поморьем” в ХVII–ХVIII вв. не называли и сами себя “поморами” не считали и никогда не именовали. При этом надо назвать единственное исключение в этом ряду северных уездов – это жители так называемых поморских волостей Соловецкого монастыря. Вот они себя и их в документах XVI–XVII вв. “поморцами” и “поморянами” именуют. Но были ли они в то время отдельным этносом, имеющим отличное от русских этническое самосознание? Правильней было бы утверждать, что под “поморцами” тогда подразумевалась локальная группа населения (русские и карелы), получившая свое название по топониму – Поморский берег. Именно они и есть настоящие исторические поморы» (Семушин, 2012: 487).

  • 4.    Надуманность интерпретации говори как отдельного языка , в реальности являющегося результатом новейшей компиляции диалектных слов разных районов Беломорья, слово-изобретательства и использования фонетической орфографии. Отмечая, что «на Русском Севере в исторические времена существовали практически идеальные условия для развития “диа-лектности” и консервации локальных говоров» (имеется в виду удаленность от основных путей, малое число городов и незначительные масштабы миграций), он выделяет в качестве факторов их складывания сохранность старорусской и общеславянской лексики и одновременно необходимость создания новых слов для обозначения реалий, «относящимися к местному ландшафту, климату, флоре, фауне, к сфере материальной культуры – промыслам, строительству, тому же арктическому мореходству и пр., для которых не было лексики в исконном славянском фонде»1. Однако каждый из диалектов по отдельности не содержит по-настоящему существенных отличий от русского языка более южных регионов, а сами носители архангельских говоров в ХХ в. воспринимали их не в этническом плане, а в культурном (город / деревня).

  • 5.    Необоснованность заявлений об угнетении Поморья центральной властью в Русском царстве и Российской империи и подавлении ею традиций местного самоуправления и духовной культуры .

Здесь Семушин отталкивается от опровержения устоявшегося исторического полумифа о Новгородской республике как демократии, обращая внимание не только на известные обстоятельства наследственно-аристократического состава новгородской элиты, но и на то, что с середины ХIII в. и вплоть до присоединения Новгорода к Москве при Иване III новгородцы уже практически не приглашали себе князя, а признавали таковым действующего великого князя владимирского, от имени которого в Новгороде управлял его наместник. Соответственно никаких особых форм и институтов демократии (кроме традиционных для всей России общинных форм) в Поморье не было.

Возражая спекуляциям на тему противопоставления «свободных» (не знавших крепостного права) северных земель и остальной («крепостной», «рабской» и т. п.) России, историк напоминает, что крепостное право – всеобщий государственный режим стеснения передвижения податного населения для исправного сбора налогов в казну – не сводилось к вотчинному праву (Семушин, 2012: 493). Значительная часть беломорских земель находилась в собственности монастырей; имело место в некоторых районах современной Архангельской области и помещичье землевладение. При том именно Москва сделала северные вотчины новгородских бояр черносошными землями, отменив бытовавший на Двине институт патриархального рабства (Семушин, 2012: 494).

В рамках вопроса об особой поморской «этнической» церкви Семушин указывает на ключевое противоречие: общины раскольников (беспоповцев), которые действительно существовали на Русском Севере с XVII в. (в том числе в «поморских волостях» Соловецкого монастыря), не могли в силу самого принципа беспоповства иметь церковную иерархию .

Утверждения о чуть ли не поголовном со Средних веков распространении среди населения Поморья грамотности и книжной культуры Д.Л. Семушин оценивает как «совершенно безответственный фантастический домысел». «Когда же мы говорим, – пишет он, – о действительном уровне грамотности населения на Русском Севере в эпоху средневековья, необходимо обратить внимание на любопытный факт, подмеченный фольклористами и этнографами в конце ХХ в. Былины древних циклов они записывали от сказителей – людей, как правило, неграмотных или малограмотных. Оказывается, фактором сохранения былинного устного народного творчества на Севере была широко распространенная в местном обществе неграмотность населения. У грамотного образованного человека появлялись совсем другие культурные запросы, и былинами он переставал интересоваться, а тем более заучивать их наизусть и устно воспроизводить. Что касается известной статистики грамотности населения Архангелогородской губернии конца ХIХ в. (военная статистика по рекрутам), то на общем российском фоне оно стояло на среднем уровне – порядка 67 % неграмотных среди призывной молодежи» (Семушин, 2013: 60). При этом «о чем идет речь в былинах, спетых и записанных в Зимней Золотице, на Онеге, Мезени и Кулое? Да, о святой Руси!» (Семушин, 2013: 204).

Отмечается историком и важная роль высшей администрации Архангельской губернии (фигуры А.П. Энгельгардта, С.Д. Бибикова, Д.Н. Островского) в модернизации хозяйственной и социально-культурной жизни Поморья: организации школ, развитии пароходства, выдаче ссуд под приобретение моторных судов, открытии медицинских пунктов, проведении телеграфа и др1.

Общий вывод Д.Л. Семушина состоит в том, что основная специфика статуса поморов в XIX – начале ХХ в. имеет регионально-сословный характер (разумеется, речь идет только об отдельных элементах юридической специфики, а не о сословии в полном смысле этого слова, так как большинство жителей побережья Белого моря по своему официальному статусу числились крестьянами). Льготные условия для торговли с Норвегией, предоставленные государством, которые распространялись в конце XIX столетия на население уездов и волостей (Кольский уезд, Кемский уезд, прибрежные волости на зимнем берегу Архангелогородского уезда и прибрежные волости Онежского уезда), составлявшее не более 10–15 % от всего населения Архангельской губернии, а также иные меры государственной поддержки привели к формированию устойчивой локальной идентичности хозяйственно-юридического плана (Семушин, 2014: 135–136), которая не успела перерасти в этническую.

Развертывание обоснованной критики диффузно-конструктивистской модели привело в последние годы к отказу основной части научного сообщества, связанного с исследованием поморской проблематики, от прямого обращения к наиболее спекулятивным концептам и тезисам. В первую очередь это касается отказа от образа Большого Поморья и, как следствие, сосредоточения внимания на истории Поморья в узком смысле. Однако контекстуальное сохранение установок на поиск источников поморской культурной специфики вне русской «платформы», а именно в рамках «культурного диалога» с северными финно-уграми и норвежцами продолжает воздействовать на часть современных исследователей, нередко порождая противоречия их установок и выводов.

Так, Р.А. Пшенко утверждает: «…мы трактуем понятие “поморы” как “жителей Беломорья и Мурмана”», но одновременно понимает под Поморьем «Большое Поморье» и заявляет о некоей (наряду с руссенорском) трансформации языковых форм2.

Э.А. Джиошвили ориентируется на традицию определения именования «помор» в качестве этнонима и смешения понятий, относящихся к несколько разным исторических периодам и территориям: «Этноним “поморы” закрепился за населением, проживающим по берегам Белого моря. Довольно сложно определить степень бытования и содержание этого понятия касательно начального периода освоения беломорских берегов, отраженного в письменных источниках с XII в. В них термины “поморец” и “поморские волости” фиксировались с середины XVI в. в отношении населения западного побережья Белого моря. Формирование локальных сообществ поморов исследователи относят к XVI – началу XVII вв.»3. Отмечая, что в XVIII – начале XX в. карелы неоднократно, в ходе нескольких волн переселения небольшими группами, вливались в местное поморское население и постепенно ассимилировались в их среде или же основывали собственные поселения, где проживали обособленно от поморов, но «имели с ними тесные хозяйственные и брачно-родственные связи», фиксируя наряду с понятием «русские поморы» случаи самоопределения нескольких человек как поморов-карелов, Джиошвили делает выводы о «гибридном» характере поморской идентичности4. Правда, почти никаких количественных данных, позволяющих судить о масштабах и степени интенсивности этих контактов исследовательница не приводит.

С.М. Бомштейн утверждает: «Рассматривая руссенорск как феномен взаимодействия материальных культур, например, потребления пищи, можно сделать вывод о том, как зеркально обогатились кухни двух стран, как традиции поморов ассимилировались в жизни Норвежцев и наоборот» (Бомштейн, 2024: 32). Однако если русское влияние (в виде использования самовара и употребления варенья) в ее работе прояснено, то вопрос о том, какие норвежские кулинарные традиции были переняты поморами, остается совершенно не раскрыт. Не говоря уже о том, что руссенорск был лексически ограниченным и весьма примитивным грамматически (без падежей и категории времени) устным языком с низким статусом, по своему значению не сильно отличавшимся от языка мимики и жестов (Казучиц, 2021: 80), а к середине XIX в. норвежские торговцы-оптовики и многие поморы предпочитали пиджину изучение русского либо норвежского языка соответственно (Минаева, Карелин, 2020: 147–149).

Заключение . Интенсивность конкуренции моделей поморской идентичности обусловлена противостоянием стратегий дискредитации и реабилитации истории Российского государства. К настоящему времени можно с осторожностью допускать зарождение некоторых моментов корреляции выделенных концептуально-методологических моделей поморской идентичности в публикациях и изданиях научно-академического статуса (при сохранении крайних точек зрения в интернет-публицистике). В целом вопрос о дальнейших тенденциях их взаимодействия остается открытым. Гипотетическое плодотворное взаимодействие возможно на базе признания классической модели в качестве основной (что предполагает рассмотрение поморов как прежде всего социально-хозяйственной группы и лишь во вторую очередь – субэтнической / этнографической), при отказе сторонников диффузно-конструктивистской модели от крайних постмодернистских концепций этногенеза, уменьшении апеллирования к палеоевропейскому, финно-угорскому или иному нерусскому культурному и генетическому субстрату до уровня фактической достоверности, более узкой хроно-топической локализации концепта «Поморье» и разрыве с вестернизированным геополитическим контекстом. При соблюдении указанных условий эффективная в научном плане работа приверженцев диффузной идентичности может состоять во вскрытии и углубленном исследовании конкретноэмпирических моментов, отдельных аспектов поморского социально-исторического бытия.