Онтология детства в поэзии К.Д. Бальмонта

Бесплатный доступ

Показывается, как опыт светлого, счастливого детства, связанного с усадебным топосом, духов- но питал поэта всю жизнь. Выстраивается систе- ма символики светлой памяти детства, заключаю- щей в себе таинство единения с миром: «свет ми- ровой евхаристии», тишина, цветы и звезды, белый ангел, мировая игра, имеющая светлые истоки и светлое завершение, детские сны, радость бытия.

Мировое причастие, мировое кольцо, тишина, игра, цветы и звезды

Короткий адрес: https://sciup.org/148164983

IDR: 148164983

Текст научной статьи Онтология детства в поэзии К.Д. Бальмонта

Опыт светлого, счастливого детства (как правило, связанного с усадебным топосом), духовно питающего человека всю жизнь, – один из ведущих заветов нашей литературы: толстовский завет – для литературы XIX в. и завет бальмонтовский – для литературы Серебряного века. Исследователи не однажды отмечали органическое единство в поэзии К. Бальмонта образного ряда «детство–сад–рай–гармония» [11, с. 85, 89; 16, с. 26; 17, с. 25–26]. Наша задача – укрупнить и дополнить этот образный ряд, исходя из того, что К. Бальмонт относится к тем поэтам Серебряного века, для которых характерно органическое двуединство родного и вселенского, чувство целого, превращающее самое простое в таинство причастия к мировому и вечному.

При всем романтическом стремлении поэта вдаль, прочь от родимой межи [1, т. 1, с. 139], его не покидает память детства, сквозной мотив возврата к позабытому и незабвенному – в мечтах и снах: Мечтой уношусь я к местам позабытым <...>, к первичным святыням. Шепчущий родник давно умолкших дней (Там же, с. 155–156) навсегда остается святыней, поэтому, объехав весь мир, Бальмонт так страстно хотел бы вернуться на родину: «Если бы у меня была свобода выбора, я поселился бы опять в родной глуши или на берегу Океана» [1, т. 6, с. 262]. Он на всю жизнь остался верен своей первой любви: «Моя первая любовь – деревня, усадьба, где я родился и вырос. Моя первая любовь – насыщенное Солнцем весеннее утро, и я сам, лет четырех, си дящий на родном балконе и любующийся душистыми кустами лиловой и белой сирени». В этом утре спрессовались века стабильной усадебной жизни. «Душа моя всю жизнь питалась <…> тем первым утром, той первой любовью – выросшей из этого бессмертного утра способностью любить мир и живые существа и знать <…>, что любоваться красотой – творить Дело Божие» [1, т. 6, с. 261]. Это утро запечатлено в стихотворении «Прости» (сб. «Белый зодчий»):

Я с детства был всегда среди цветов душистых,

Впервые вышел я на утренний балкон, Была акация в расцветах золотистых, От пчел и от шмелей стоял веселый звон. Сирень лазурная светила мне направо, Сирени белой мне сиял налево куст.

Как хороши цветы! В них райская есть слава!

И запах ландышей - медвян, певуч и густ [1, т. 3, с. 449].

В это весеннее утро поэту раскрылась тайна детства – «беспрерывная тайна причастия» миру. «И этот свет Мировой Евхаристии, пережившему счастливое детство, светит потом всю жизнь», – писал поэт в романе «Под новым серпом» (Там же, т. 5, с. 246). Хотя в записной книжке 1904 г. Бальмонт определил миф своего пути как движение от «печали, угнетенности и сумерек» <…> «к радостному Свету <…> победительному Солнцу» (Там же, т. 1, с. 22) – свет детства, изначальная райская гармония ребенка и мира присутствуют в его поэзии всегда, наполняя ее атмосферой чуда и тайны; как две грани родного края для поэта-символиста, видящего двойственность всех вещей. В поэзии 1890-х гг. Бальмонт не однажды вспоминал далекие дни / Невозвратного светлого детства, когда мир я безгрешно любил, об этой первой любви в царстве счастия земного и небесной красоты (Там же, с. 52):

Для меня блистало Солнце в дни весенних упоений,

Пели птицы, навевая лучезарные мечты, И акации густые, и душистые сирени Надо мною наклоняли белоснежные цветы. Точно сказочные змеи, бесконечные аллеи Извивались и сплетались в этой ласковой стране,

Эльфы светлые скликались, и толпой скользили феи,

И водили хороводы при сверкающей луне (Там же, с. 81).

В поэзии 1890-х гг. определяются ключевые образы этой светлой памяти детства: тишина уединенья , где поэт внемлет музыке незримых голосов, где сладко быть среди цветов ; Забытый сад. Полузаросший пруд. / Как хорошо, как все знакомо тут! [1, т. 1, с. 30, 43]. В этом царстве тишины органично рифмуются сад – и цветов аромат, тихая отрада – и цветы родного сада ; пруд цветут ; луна тишина ; аллеи феи ; цветы – красоты ; сады – звезды [1, т. 1]. Любимый бальмонтовский образ сада и особенно цветка неотделим от его усадебного детства – мира, исполненного тишины, света, счастья, красоты и тайны. И проходишь мечтою аллеи старинные, / Где в вечернем сиянии ждал неизвестного. / И ребенком следил, как проносятся длинные / Паутинки воздушные, тени Чудесного (Там же, с. 175). Воспеваемый поэтом аккорд певучий / Неумирающих созвучий, / Рожденных вечной Красотой (Там же), открывается поэту с детства.

Начиная со сборника «Горящие здания», лунный мир сменяется утверждением активного солнечного начала, тишину сменяют горение, бурные желания и стозвучные песни «стихийного гения» (Там же, с. 356, 137). Однако образы детства остаются образами вечной гармонии, сверхземной красоты , что никогда вам не изменит . Мы только грезы Красоты,/ Мы только капли в вечных чашах / Неотцветающих цветов,/ Непогибающих садов (Там же, с. 283). В этом преображении временного в вечное, когда забытый запущенный сад с его вековыми липами (Там же, с. 53, 156) превращается в символ непогибающих садов , становится образом вечного райского сада, где поселитесь вы навеки – Бальмонт обретает близость образному строю восточных поэтов, которые (словами Г. Иванова) пели / Хвалу цветам и именам [10, с. 349]. В многоцветной поэзии Бальмонта многочисленные имена цветов как ипостаси разных состояний души поэта. Преображенная память детства становится основой бальмонтовского посвятительного мифа в царство тишины и вечного цветения: Я призываю вас в страну, / Где нет печали, ни заката, / Я посвящу вас в тишину,/ Откуда бурям нет возврата » [1, т. 1, с. 284]. Человек – капля в вечном [1, т. 1, с. 329], органическая часть мирового всеединства, открытого поэту, воплощаемого в сборнике «Только любовь» в образе «мирового кольца».

Разумеется, в поэзии К. Бальмонта немало игры с хаосом, чем и становится современное искусство, что он неоднократно деклари- ровал: Мы ценим без различья / Сверканья всех огней, – / Цветы с любым узором, / Расцветы всех начал…/ От неба или фурий –/ Не все ли нам равно! (Там же, с. 278). Подобные «антифоны» характерны для миросознания поэта: В моей душе равны лучи и тени, / И я молюсь – покою и борьбе («Художник-Дьявол») (Там же, с. 484) и даже: Я люблю тебя, Дьявол, я люблю тебя, Бог (Там же, т. 2, с. 93). В этом всеприятии мучений и радости – закон «мирового кольца». Однако самое важное в бальмонтовском отражении этой мировой игры – она имеет светлые истоки и светлое завершение. И в своем детстве, и в своих странствиях Бальмонт – поэт с утренней душой – познавал великую радость бытия: «Я видел безмерность мира <…> Я чувствовал слитность Неба и Земли, великую радость бытия <…> Я шел по зеленому лугу» [7, с. 52].

В сборнике «Только любовь» после ярких красок поэт вновь возвращается к детскому царству тишины и «тихих звуков» [1, т. 2, с. 74], которое входит в его стихи как «Очертания снов» (название лирического цикла). В этих снах образ детства сублимируется в образ вечного светлого истока, которым жива душа поэта: Мне хочется снова быть кротким и нежным, / Быть снова ребенком, хотя бы в другом, / Но только б упиться бездонным, безбрежным,/ В раю белоснежном, в раю голубом. В стихотворении «Преддверья» создается полный образ светлого утра жизни: это мягкий рассвет , воздушные мечтанья «наивной души», безвестная глушь, свежесть и тайна младенческих взоров, родник , нежный в истоках прозрачных (Там же, с. 27–28).

Не однажды Бальмонт будет себя называть поэтом с утренней душой. Все эти образы очень близки утверждению Вяч. Иванова о том, что поэзия в своем онтологическом пафосе возвышения а realibus ad realiora (от реального к реальнейшему) хочет стать «вселенскою, младенческою, мифотворческою» [8, с. 156, 71]. Кто Вечности ближе, чем дети?, по словам К. Бальмонта, для которого поэт – даже «моложе, наивней ребёнка» [1, т. 2, с. 86]. Поэт и для Вяч. Иванова, и для Бальмонта – «озна-менователь сокровенной связи сущего» [8, с. 185]. Однако для Вяч. Иванова «нежная тайна» мира – брачная тайна: мир от вечности – брак, и творенье – невеста [9, с. 442]. Мир в его всеединстве обретает светлый облик с прекрасными женственными очертаниями (особенно в поэзии А. Блока). Для Бальмонта эта «нежная тайна» мира – в его глубинной дет- скости и цельности. Одним из итоговых в поэзии Бальмонта становится образ играющей вечности, «всегда победного света» и тишины: Играет в ночь всегда победный свет…/ Моря в игре баюкают буруны…/ в вечности всегда идёт игра. / Но, чтоб в мирах глубоки были игры, / Должны быть в мире молнии и тигры [3, с. 47].

С памятью о детском весеннем утре в творчество поэта ненавязчиво входит глубинная евангельская тема. Таинство мирового причастия открывало мир просветленным и преображенным. Не однажды в стихах Бальмонта звучат парафразы евангельского Не будете как дети – не войдёте в Царствие небесное или слов Христа о полевых лилиях: В первый миг и в миг последний будьте, будьте как цветы [1, т. 2, с. 73]. Цветы – не только символы возрождения и любви, у них есть и спонтанно евангельский подтекст: влюбленность в полевые лилии, которым не надо заботиться, что им есть или во что одеться: душа поэта нежней, чем лилия долины (Там же, т. 1, с. 174).

Я вновь хочу быть нежным, / Быть кротким навсегда…/ Непонятым и ясным, / Как небо и цветы (Там же, т. 2, с. 139). Детство – это встреча с Небом. Если сгущенный образ мира земного – цветок и сад, то образы мира небесного – звезда и ангел, сочетаемые сокровенной связью сущего: В эти воды с вышины / Смотрит бледный серп луны. / Звёзды тихий свет струят, / Очи ангелов глядят (Там же, т. 1, с. 157). Один из главных детских снов – о белом ангеле, таинственном и близком с давних пор. Свет белого ангела связывает поэта с Небом, делает Небо родным: Я верю в Небо, синее, родное, / Где ясно все неясное пойму. / С небесным я душой не разлучаюсь (Там же, т. 2, с. 29). Если лермонтовский ангел означал трагический конфликт небесного и земного в душе романтика, бальмонтовский ангел – дальний тихий звон, проблески, которым нет забвенья, – наоборот, связывает небо и землю в единое таинство, открытое с детства, которое Бальмонт в романе «Под новым серпом» назовет светом Мировой Евхаристии, а в дневниковой прозе – религией звезд и цветов, зарождающейся уже в детстве. Детство – это звезды и цветы, когда светила сказочно вечерняя звезда [1, т. 2, с. 271; т. 1, с. 437] и цвели цветы (Мы начинаем дни свои среди цветов и мотыльков [1, т. 1, с. 241]). Человек в бальмонтовской религии звезд и цветов – звезда меж звезд и цветок в мировом саду [5, с. 21, 19]. Самым зримым воплощением разговора Земли и Неба в поэзии Бальмонта является образ цвет- ка, который навсегда останется мировым воплощением его кроткой и нежной души: Если б я родился не стремящимся жадным Поэтом, / Я расцвел бы, как ландыш, как белый влюбленный цветок [1, т. 2, с. 12].

Столь любимые Бальмонтом образы ребенка и цветка вели его к евангельскому христианству, к размышлениям о котором он не однажды возвращался в путевых заметках и статьях. «Я не могу победить в себе желания быть кротким и смиренным <…> Я понял красоту Христа», который «помогает любить цветы и птиц» [2, с. 50]. «Евангельская повесть, напоенная словами любви и нежным духом полевых лилий» – одна из самых любимых книг Бальмонта. «Распятие заслонило другую красоту и правду Христа. Я вижу Его идущим с детьми и говорящим о цветах и птицах <…> Он говорил слова, на веки веков сиящие радостью и жизнью» [1, т. 5, с. 376–377]. Свет детства и солнечная тема вели поэта-скитальца от красоты печали, отреченья / И добровольного мученья / За нас распятого Христа («Под северным небом») к весеннеликому Христу , мудрому и спокойному, окруженному детьми, который вечно нас ведет к Весне и воскресению: Но в яркий праздник Воскресенья / Весь мрак войдет в безмерный Свет! [1, т. 2, с. 102].

Сборник «Только любовь» завершает мифологема «мирового кольца». Для Бальмонта поэт – цветок, создающий из нежных слов «цветущий сад» ( В лилиях белых вся нежность моя, / Страсть моя в кактусах красных, / В желтых колосьях покой бытия, / Ласковость в розах атласных ), а мир – художественное произведение ( Каждый цветок есть изваянный стих / Вечно-безгласной поэмы (Там же, с. 106). Такова тайна тишины. Это таинство «мирового кольца» открыто детскому сердцу поэта, который внимает глубокую тишь. Без-глагольность покоя [1, т. 2, с. 69] и запечатлевает тончайшие краски / Не в ярких созвучьях, / А в еле заметных / Дрожаниях струн [1, т. 1, с. 375].

Свои младенческие «вещие сны» поэт вспоминает и в стихийных гимнах «Литургии Красоты», раскрывая связь Неба и сада через животворную влагу. В цикле «Вода» ширится образ бездонной влаги, отражающей зеркальность наших дум, / Бездонность снов, безбрежность счастья; То – гул, то – плеск, то – блески струй; от капли росы – до глади бездонных морей [1, т. 2, с. 193]. Поэт вспоминает свой «вещий сон» о животворном дожде, под которым оживает сад, расцветают цветы, бессмертное журчание фонтана в старинном саду:

И снова, как в детстве, светили / Созвездья с немой высоты / И в сладостно-дышащей силе / Цвели многоцветно цветы [1, т. 2, с. 202]. Отражением этого единения созвездий и цветов является образ Страны Обетованной, о которой поэт грезил давно в своих «светлых снах», встающей из отраженья высоты небес в бездонном Океане – меж двух бездонностей . Среди невиданных фонтанов и садов поэту является образ Нового Града, которого так жаждала соборная душа поколения Серебряного века: Океан слиялся с Небосклоном…/ Весь Мир наполнился одним воздушным звоном, / Вселенная была – единый Млечный Путь (Там же, с. 204).

Это таинство единения с миром, которое не однажды передавал поэт в своих самых вдохновенных созданиях, восходит к счастливому опыту детства. В этом смысле одним из итоговых в творчестве Бальмонта является стихотворение «Прости» из сборника «Белый зодчий». Лирический цикл «Золотое яйцо» возвращает к воспоминаниям о Родине, которая предстает Великой, скорбной и святой Матерью, у которой поэт просит прощения. Вина поэта связана не с тем, что он бродяга или блудный сын, ушедший от родимой межи, а с тем, что он знает тайну Родины, повествует о ней в своих стихах: Есть в русской природе усталая нежность,/ Безмолвная боль затаенной печали, / Безвыходность горя, безгласность, безбрежность, / Холодная высь, уходящие дали (Там же, с. 69). Онтология русской природы для чуткой души поэта пронизана безмолвной болью, затаенной печалью, безысходной грустью, о чем так много сказано в его поэзии 1890-х гг. От этой печали и сумерек Бальмонт и уходит прочь от родимой межи, воплощая в своих творческих поисках размышления современных ему русских философов о призвании России вобрать все лучшее с Востока и Запада. Поэт – вечный путник, скиталец, блуждающий дух, жаждущий заговорить на всех языках, увидеть все города земли, все страны, все эпохи. О тоске и печали не только дряхлых деревень и серого пахаря, но и самой жестокой природы немало писал Бальмонт: Год из года здесь невзгода, / И беда из века век. / Здесь жестокая природа, / Здесь обижен человек [1, т. 3, с. 422]. Потому поэту так дорог тот оазис счастья, где он возрос, порождающий мечту о рае, мировой евхаристии, единении с миром: Прости меня, прости. Цветы дышали пряно. / Я позабыл совсем, что где-то бьется боль, / Что где-то сумерки и саваны тумана. / Меня, счастливого, быть грустным не неволь (Там же, с. 449).

Стихотворение «Прости» развертывает картину светлого детства, счастью которого поэт с утренней душой останется верен навсегда: душистые цветы, утренний балкон, веселый звон шмелей и пчел, сияние и свет сирени, медвяный запах ландышей, преданность жукам, и мотылькам, и птицам, и растеньям , счастливое единение с этим кротким миром, исполненным райской славы. Поэт называет свой завет верности миру детства – изначальному единству детской души и мира – и, отдавая свои певучие творения матери-Родине, просит прощения у вечно скорбной России:

Пусть все мои цветы, – о, мать моя святая,

Россия скорбная, – горят мне на пути.

Я с детства их люблю. И, их в венок сплетая,

Их отдаю тебе. А ты меня прости! (Там же).

Можно сказать, что это прощение своему солнечному поэту суровая Родина-Мать дала через крестное завершение его жизненного и творческого пути в тяжелые годы эмиграции. Ибо по логике Бальмонта, но, чтоб в мирах глубоки были игры, / Должны в мире молнии и тигры (или: Кто любит, счастлив. Пусть хоть распят он [6, с. 2]). Завет любви и прощения – важнейший в творчестве К. Бальмонта.

Статья научная