Основные понятия позднеантичной и византийской школьной грамматической и философской теории языка: грамматики и философы о φωνή, ὄνομα, ῥῆμα, λόγος и λέξις
Автор: О.Н. Ноговицин
Журнал: Schole. Философское антиковедение и классическая традиция @classics-nsu-schole
Рубрика: Статьи
Статья в выпуске: 1 т.20, 2026 года.
Бесплатный доступ
В данной работе мы анализируем базовый терминологический аппарат позднеантичной и византийской грамматики и философской теории языка, а также концептуальные основания и проблемные места, определившие расхождение в понимании языка у грамматиков и философов на этапе формализации грамматики и философских знаний, когда в имперском мире ранней и классической Византии они приобрели устойчивую форму школьных дисциплин с единой учебной программой и первоначальным авторитетным текстом. Основной предмет нашего исследования – тематизация различий и тождественности в грамматике и философской интерпретации терминов φωνή, ὄνομα, ῥῆμα, λόγος и λέξις. В качестве основного исследовательского материала для традиции философской школы мы обратились к комментариям к трактату Аристотеля «Об истолковании», в первую очередь к комментарию Аммония Александрийского, поскольку, как показывает наша работа, это был основной текст византийской традиции преподавания философской грамматики и руководство для вновь написанных учебных комментариев, перефразирований и схолий к «Об истолковании». В свою очередь, в качестве исследовательского материала для традиции грамматической школы мы взяли комментарии к «Ars grammatica» Дионисия Фракийского, которые, будучи частично сохранены в учебных кодексах схолий к этому трактату, занимали в грамматической теории языка место, аналогичное первым шести главам «Об истолковании» в философской области.
Грамматика и философия поздней античности и византийской эпохи, теория языка, фонема, имя, глагол, предложение, утвердительное предложение, речь.
Короткий адрес: https://sciup.org/147252948
IDR: 147252948 | DOI: 10.25205/1995-4328-2026-20-1-328-375
Текст научной статьи Основные понятия позднеантичной и византийской школьной грамматической и философской теории языка: грамматики и философы о φωνή, ὄνομα, ῥῆμα, λόγος и λέξις
Цель этого исследования состоит в том, чтобы проанализировать базовый терминологический аппарат познеантичной и византийской грамматической и философской теории языка, попутно рассмотрев концептуальные основания и проблемные места, определявшие расхождения между понятием о языке грамматиков и философов на том этапе формализации грамматического и философского знания, когда они в имперском мире ранней и классической Византии приобрели форму вполне единой в каждом из этих дисциплинарных изводов научного знания традиции преподавания. Как таковые и грамматика, и философия, вступая в спор друг с другом и устанавливая точки соприкосновения, по преимуществу следовали собственным моделям трансляции знания, отмеченным устойчивой терминологией, опробованными методами доказательства и фиксированными топосами полемического обсуждения тех или иных теоретических вопросов. Как следствие, такая форма нормативного устройства этих дисциплин непосредственно определяла также и устойчивость полемических стратегий в тех проблемных местах, где их собственные предметные поля пересекались.
Далее мы попытаемся разобраться в хитросплетениях использования этими науками таких понятий как φωνή, ὄνομα, ῥῆμα, λόγος и λέξις1. С одной стороны, названные понятия, наряду с некоторыми другими, такими как γράμμα, στοιχεῖον, συλλαβή и еще шесть вместе с ὄνομα и ῥῆμα частей речи (или точнее для древней теории грамматики — частей предложения), формируют концептуальный каркас византийской грамматики, описывающей орфографию, фонетику, морфологию и синтаксис греческого языка. Но с другой — эти же понятия, за исключением λέξις, а именно определения φωνή, ὄνομα, ῥῆμα и взаимосвязей между ними вкупе с последующим определением предложения — λόγος, открывают трактат Аристотеля «Об истолковании», комментарий к первым шести главам которого, собственно, и составлял изложение философской теории языка в позднеантичных и византийских философских школах.
Сложность пересечений и расхождений тезауруса значений этих понятий в грамматике и философии непосредственно обнаруживает собственный концептуальный строй теорий языка, сформированный в этих дисциплинах, и при этом в тем большей мере, что проблема несовпадения соответствующих позиций не могла не тематизироваться уже в ходе самой образовательной практики, коль скоро философия как высшая из наук, а значит, и последняя в порядке обучения, неизбежно вынуждена была соотносится с тем знанием, которое было по отношению к ней первично, поскольку усваивалось студентами философских школ раньше, чем они приступали к обучению философии, ведь грамматика была первой наукой или точнее искусством, той τέχνη, как предпочитали называть свою дисциплину сами грамматики, с освоения которой начиналось всякое образование. Так или иначе, позднеантичные и византийские источники грамматического и философского знания — это прежде всего тексты, написанные не только в научных, но и обязательно в педагогических целях, поскольку призваны были служить воспроизводству образованных кадров как для имперской и муниципальных администраций, так и в самих грамматических, риторических и философских школах. Поэтому, чтобы очертить круг источников предстоящего исследования, мы вначале обратимся к истории формирования философской школы в Византии в целом посредством прояснения частного ее элемента — практики обсуждения и преподавания теории языка, и уже затем обратим тот же вопрос к грамматике.
-
а) Источники философской школьной теории языка
Достаточно поверхностного взгляда, чтобы понять, что византийская философская теория языка сформировалась и непрерывно в течении всего тысячелетнего периода истории Византии транслировалась в рамках школьной формы образовательной традиции, возникшей как минимум в V–VI вв. в афинской и александрийской неоплатонических философских школах, где она была представлена в базовом курсе логики, с которого начиналось обучение философии, а точнее, как мы уже отметили, в практике комментария на трактат Аристотеля «Об истолковании». Насколько можно судить по имеющимся источникам, базовый для всей византийской традиции большой, опубликованный в отличии от других в авторской редакции, комментарий схоларха александрийской философской школы Аммония Александрийского (между 435/445 — между 517/526) на это сочинение Аристотеля отражает уже сложившуюся и четко распределенную по проблемным топосам толкования традицию. Сам Аммоний в самом начале проэмия к нему свидетельствует о том, что он, надеясь прибавить что-то от себя, только излагает толкование его учителя, схоларха афинской школы Прокла (412–485) (Ammon. in Int .: Busse 1897, 1.9–16), комментарий которого, как и другие более
ранние комментарии на «Об истолковании», классическая византийская школьная традиция, вероятнее всего, уже не знала, и в целом достаточно строго ориентировалась на комментарий Аммония2. Тот факт, что Аммоний имел дело с уже сложившимся школьным порядком истолкования, засвидетельствован также Боэцием, большой (в отличие от малого) комментарий на «Об истолковании» которого (ключевой уже для латинской традиции) достаточно точно соответствует тому же, что и у Аммония, порядку изложения и обсуждения мнений на проблемные места более ранних толкователей, при том что сам Боэций, как следует из этого его сочинения, пользовался в основном комментариями Порфирия, Ямвлиха и Сириана (ок. 375 – 437), учителя Прокла и Гермия, основателя неоплатонической школы в Александрии Египетской — отца Аммония3.
Помимо комментария Аммония из комментариев александрийской школы сохранились два кратких, почти в три раза уступающих по объему тексту Аммония, принадлежащие Стефану Александрийскому (вторая половина VI — начало VII в.)4 и анонимному автору, который его издатель Леонардо Таран датирует концом VI-го или VII-м веком5. Оба они зависят от Аммония, но отражают и особые черты развития и концептуальной формализации комментируемой тематики и терминологического словаря, происходивших на позднем этапе существования александрийской школы.
Помимо позднеантичных (или ранневизантийских) комментариев на «Об истолковании» сохранилось несколько собственно византийских коммента-риев6, парафразов и схолий. Прежде всего, это парафраз Михаила Пселла (1018 — ок. 1078 или 90-е гг. XI в.) и комментарий Льва Магентина (вероятно, вторая половина XII — начало XIII в.), изданные Альдом Мануцием в Венеции в 1503 г. вместе с комментарием Аммония7. Оба текста в три раза меньше комментария Аммония и в основном следуют его изложению материала. Как отмечает Катерина Иеродиакону, которая вместе Джоном Даффи в настоящее время готовит критическое издание парафраза Пселла, его текст в издании Альда не вполне совпадает с рукописными источниками, грешит множеством неверных прочтений отдельных слов и предложений, наличием пассажей, перемещенных со своего места в исходном тексте, а также иногда весьма длинных фрагментов, которые, как следует из ее примеров, в действительности принадлежат комментариям Аммония и Магентина или представляют собой анонимные схолии к тексту Аристотеля (Ierodiakonou 2002, 162– 163). Из этого описания можно предположить, что таково же у Альда и издание комментария Льва Магентина. Иеродиакону с уверенностью отмечает, что последние два из перечисленных недостатков издания Альда — следствие того, что он готовил его по кодексу с «Об истолковании» Аристотеля в центре страниц и расположенными на полях комментариями Аммония, Пселла и Магентина, а также краткими схолиями анонимных схолиастов. Поэтому он и издал все три комментария вместе, неудачно отделив их друг от друга и от сопутствующих схолий (Ibid., 163).
Эта подборка достаточно ясно отражает предпочтения византийцев в оценке и отборе для образовательных целей комментариев на «Об истолковании». Вероятнее всего, краткие сочинения Пселла и Магентина были ориентированы на доступное для большинства учеников изложение материала, содержащегося в традиции толкований на «Об истолковании», в то время как комментарий Аммония мог использоваться для уточнения тех или иных мест учителями и продвинутыми учениками. На исключительно учебный характер сочинения Пселла указывает Иеродиакону, предложив убедительное обоснование этого предположения. Хотя сам Пселл чаще всего называет свое сочинение ὑπόμνημα (или реже ὑπομνηματισμός)8, а иногда просто σύγγραμμα, либо же σύνταγμα, тем не менее в большинстве рукописей оно названо παράφρασις, что точно отражает характер проделанной им работы. Ее основные черты кратко обозначил родоначальник жанра Фемистий (317 — ок. 388), который, сравнивая свои схолии к Аристотелю со схолиями, написанными прежними комментаторами, утверждал, что решил создать гораздо более короткие труды, чтобы студентам было легче их изучать и запоминать (Them. in APo.: Wallies 1900, 1.2–16). В свою очередь, византийский комментатор Ари- стотеля Софоний (вероятно, кон. XIII — нач. XIV вв.) сравнивая комментарии, составленные Александром Афродисийским, Аммонием, Симпликием и Филопоном, и парафразы Фемистия, которому, по его словам, среди прочих последовал в своих логических трудах Пселл (Sophon. in de An.: Hayduck 1883, 1.21), указывает на три основных различия между ними: 1) объем схолий в комментариях значительно больше, чем в парафразах; 2) классический комментарий представляет собой толкование текста Аристотеля последовательно фрагмент за фрагментом, тогда как авторы парафразов встраивают его в свой текст и поясняют в непрерывном потоке, как если бы они самим были Аристотелем; 3) комментаторы стремятся предоставить научное понимание трудов Аристотеля, в то время как создатели парафразов заинтересованы в использовании своих трудов для более элементарных учебных целей и поэтому часто добавляют много полезных правил и примеров, чтобы облегчить изучение мысли Аристотеля (Sophon. in de An.: Hayduck 1883, 1.4–3.9). Всем этим критериям строго соответствует сочинение Пселла, включая частое использование метода изложения доктрин Аристотеля в форме вопросов и ответов, а также использование повелительного наклонения, второго лица и глаголов, относящихся к процессу обучения. Таким предстает парафраз Пселла в большинстве рукописей, однако в своем издании Альд добавил комментируемые фрагменты текста Аристотеля, которые были избыточны для текста Пселла и постоянно прерывают его, хотя их изложение уже содержится в тексте, а кроме того, в издании Альда отсутствует множество имеющихся в рукописях логических диаграмм, которые были призваны облегчить понимание текста9 и без которых пояснения Пселла во многих местах непонятны (Ierodiakonou 2002, 164–168).
В целом парафраз Пселла представляет собой краткое изложение комментария Аммония, ориентированное на простоту и удобство для понимания учеников, хотя в отдельных местах Пселл дополняет аргументы Аммония или даже выбирает иную стратегию истолкования, и помимо этого демонстрирует особое внимание к грамматической терминологии, указывая на некоторые спорные моменты между философским и грамматическим толкованием отдельных вопросов (Ibid., 168–179). На текст Аммония целиком ориентирован и комментарий Льва Магентина (Bydén 2020, 1073). Об этих предпочтениях в области источников обучения доктринам, содержащимся в «Об истолковании», говорит и комментарий на этот текст, созданный в самом конце византийской эпохи Геннадием Схоларием (ок. 1400 — 1472/1473)10, который среди множества фрагментов из переводов латинских авторов (большая часть его комментария составлена из парафразов и цитат, извлеченных из комментария Фомы Аквинского) из греческих комментаторов упоминает только двоих: однажды обсуждает мнение Аммония (Μπαλκογιαννοπούλου [Balcoyiannopoulou]) 2018, 144.22–146.11) и один раз приводит небольшую цитату из парафраза Пселла, достоинства логических парафразов которого, как свидетельствует приведенное упоминание Софония, снискали ему высокую репутацию в византийской комментаторской традиции (Ibid., 43.21–44.2).
Кроме этих византийских текстов также имеется сборник схолий на «Об истолковании», сохранившийся в кодексе Vaticanus graecus 244 и приписываемый опять же Льву Магентину. Этот сборник, как и другие его собрания схолий к «Органону», в отличие от упомянутого комментария на «Об истолковании», состоит из общего введения, построенного по модели александрийских комментариев на Аристотеля, и собрания кратких схолий к отдельным местам текста Аристотеля, причем он не ориентирован напрямую на Аммония, но предположительно представляет собой переработку более древних схолий различного происхождения (Bydén 2020, 1073). Кроме этого собрания, сохранилось также собрание схолий в кодексе Parisinus graecus 1917, приписанное на полях Михаилу Эфесскому (известен в первой половине XII в.), которые, по словам изучавшего их Микеле Трицио, представляют собой фрагменты парафраза Пселла (Ierodiakonou 2019, 411). И те, и другие схолии не изданы, как еще не издан и комментарий на «Об истолковании» Георгия Пахимера (1242 — ок. 1310), представляющий собой часть его большого комментария ко всему Органону. Помимо этого, можно упомянуть очень сжатое воспроизведение некоторых основных концептов, представленных в «Об истолковании», в знаменитом «Кратком изложении логики» Никифора Влеммида (1197–1269) (Nicephorus Blemmides Epitome logica : PG, 885–930).
Описанную традицию подбора учебных текстов в 1430-е гг. решился прервать Геннадий Схоларий (Μπαλκογιαννοπούλου [Balcoyiannopoulou]) 2018, 29*–35*). В преподавании философии Аристотеля он ориентировался преимущественно на переведенные им самим латинские комментарии, что вызвало активное неприятие в интеллектуальном сообществе Константинополя. В связи с этим в послании императору Константину XI Палеологу, использованном им в качестве предисловия к его комментарию на «Исагогу» Порфирия, Схоларий просил защитить его от несправедливых нападок (Petit, Sidéridès, Jugie 1936, 3.36–4.20), и подробно объяснял причины своего предпочтения латинских комментариев греческим и арабским, полагая их более полными и завершенными (Ibid., 1.27–3.36).
Все сказанное указывает на то, что философская теория языка как часть обучения логике в византийскую эпоху постепенно определилась со своей научной и учебной базой. Эталоном научного качества выступал комментарий Аммония на «Об истолковании», самый полный и сложный, уступавший по сложности только комментируемому тексту, черта трактата Аристотеля, которую отмечали почти все комментаторы. Все другие тексты, написанные в Византии, были призваны только облегчить процедуры усвоения учениками знаний и запоминания материала, и именно этими целями фактически оправдывал попытку своей реформы на латинский лад даже Геннадий Схо-ларий. Нечто подобное мы встречаем и в школьной теории грамматики.
-
б) Источники грамматической школьной теории языка
-
22 .4), и начинает изложение морфологии греческого языка с определений буквы и слога, не говоря уже о том, что его список частей речи вовсе не ограничивается именем и глаголом, которых, согласно Аристотелю, достаточно для формирования предложения (λόγος), — их у Дионисия восемь: имя, глагол, причастие, артикль, местоимение, предлог, наречие и союз23. Как мы увидим далее, эти различия принципиальны и касаются разницы в самом видении языка в теоретических горизонтах грамматики и философии.
-
2. Когда Ars grammatica Дионисия Фракийского стала центральным текстом школьной грамматики? Свидетельство Аммония
Первые зафиксированные письменные свидетельства об Ars grammatica относятся к концу V — началу VI в., и то из них, что принадлежит Аммонию Александрийскому явно говорит о том, что на момент написания и публикации его комментария на «Об истолковании» этот трактат являлся основным учебником при изучении грамматики как минимум в Александрии Египетской, а судя по нашим знаниям о циркуляции студентов между образовательными центрами империи, и во всех ближневосточных провинциях. Дионисий Фракийский — это единственный грамматик, на которого среди множества отсылок к мнениям грамматиков ссылается по имени и Ars gram-matica которого цитирует Аммоний (Ammon. in Int .: Busse 1897, 23.22). Он цитирует фрагмент из пояснения Дионисия относительно вопроса о том, почему буквы (τά γράμματα) в грамматике также называются элементами (τά στοιχεία) (6 параграф), и делает это таким образом, что становится ясно, что Ars grammatica должна была восприниматься его студентами как тот авторитетный текст, содержание которого они обязаны помнить едва ли не дословно, поскольку без более полного контекста, содержащегося у Дионисия, причем предполагающего этимологический комментарий к его тексту, на что именно указывает Аммоний этой цитатой было бы совершенно не понятно.
Византийцы были наследниками, защитниками и поборниками литературного наследия некогда единой Римской империи в ее греческом изводе, исправляя тексты, комментируя, и пытаясь прояснить то, что было написано классическими авторами, готовя учебные и научные пособия в форме различного типа словарей, эпитом, текстологических исследований и т.п.12 Общеизвестно, что начальное обучение грамматике в Византии ориентировалось на приписывавшийся авторству Дионисия Фракийского (ок. 170-90 гг. до н.э.) небольшой трактат Ars grammatica13, комментарии и схолии к которому составили основу византийской традиции грамматического образования14. Не сохранилось ни одного полного комментария к Ars grammatica, и мы, по сути, имеем дело уже со сложившейся традицией преподавания, основными учебными материалами которой были кодексы, содержавшие собрания тематически упорядоченных по форме деления Ars grammatica на параграфы фрагментов из различных комментариев, часть из которых повторялась в разных кодексах, в то время как в другой части они отличались. При этом в собраниях схолий к Ars grammatica Дионисия упоминаются в качестве источников в основном авторы, деятельность которых чаще всего относится к концу VI — первой половине VII в. (Мелампод, Стефан) и к первой половине VIII в. или даже к IX в. (Гелиодор, Хиробоск), хотя очевидно наличие значительных фрагментов более позднего времени. Вероятно, комментарии авторов именно этого времени составили концептуальный каркас традиции школьной грамматики в Византии, хотя содержащиеся в текстах схолий списки определений терминов и постоянные уточнения этих определений говорят о ее давних истоках.
Ars grammatica Дионисия, как и дополнявшие ее в части систематизации правил изменения форм имен и глаголов «Каноны» Феодосия Александрийского (предположительно IV в.)15, представляла собой чисто дидактическое сочинение. Помимо совсем краткого изложения частей грамматического искусства (касающихся исправления, чтения, экзегезы и критики стихотворных и прозаических текстов) в основной своей части Ars grammatica излагала орфографию, фонетику и морфологию греческого языка, лишь немного касаясь синтаксиса — в этой области непревзойденным авторитетом оставался Аполлоний Дискол (II в.), сочинения которого, однако, ничуть не походили на учебные пособия, но скорее на сложные и обстоятельные исследования. Соответственно, комментарии к Ars grammatica, как и к «Канонам» Феодосия, среди которых наибольшим авторитетом пользовался до настоящего времени целиком сохранившийся комментарий Георгия Хиробоска (примерно первая пол. IX в.)16, призваны были восполнить характерные для исходных текстов краткость, неполноту и почти полное отсутствие теоретических обоснований и семантических объяснений правил и концептов. Ту же роль играли и другие грамматические трактаты византийской эпохи, посвященные данной тематике, но все они удерживались в своей терминологии и поле теоретических истолкований в концептуальном пространстве, заданном Ars grammatica Дионисия17.
Сам по себе выбор Ars grammatica в качестве базового учебника, опять же, как и в случае «Об истолковании» Аристотеля, столь темного и краткого, что прояснение его определений и оправдание темнот и недоговоренностей требовало обширных комментариев, как оказалось, в отличие от утвердившейся в филологии XIX в. точки зрения, имеет не столь раннее происхождение, если посмотреть на даты жизни его автора. Древность Ars grammatica и авторство Дионисия для основной части трактата большая часть научного сообщества уже не принимает, и, соответственно, не очевиден временной рубеж, когда эта образовательная традиция стала доминирующей. Большинство современных исследователей, следуя концепции В. Ди Бенедетто18, переносит время создания основной части Ars grammatica из II — начала I в. до н.э., времени жизни Дионисия Фракийского, в промежуток между III и V вв. н.э., оставив за Дионисием авторство только начальных параграфов трактата19. При этом основой аргументации, на которую опирается такая датировка, является: 1) несоответствие содержания основной части текста Ars grammatica и сообщений о взглядах Дионисия у Аполлония Дискола, что было замечено еще комментаторами Ars grammatica: Дионисий, как и стоики, определял местоимение как особый тип артикля и не объединял имена собственные и нарицательные (ὄνομα и προσηγορία) в один класс, а глагол, подобно Аристотелю и стоикам, определял как выражение, обозначающее предикат (κατηγόρημα), в отличие от Ars grammatica, где, как и в первой части определения Аристотеля, но посредством грамматических категорий подчеркивается его функция обозначения времени, — к этому списку несоответствий можно добавить опирающуюся на сообщение Присциана датировку отделения причастия от глагола (автором которого, как и в случае объединения собственных и нарицательных имен, указывался грамматик Трифон, писавший во времена императора Августа)20; 2) отсутствие упоминаний об Ars grammat-ica у авторов до V в.; 3) расхождения Ars grammatica в терминологии, содержании и порядке обсуждения с технико-грамматическими папирусами I–V вв. н.э. за исключением определенных сходств, обнаруживаемых в отдельных папирусах II–IV вв.21; 4) соответствие датировки первого папируса, содержащего фрагмент Ars grammatica (V в.), первым упоминаниям Ars grammatica и представленных в ней концепций у грамматиков и философов последней четверти V — первой четверти VI в. — Тимофея Газского, Аммония Александрийского и Присциана22.
Среди этих сообщений наиболее интересно свидетельство Аммония в его комментарии на «Об истолковании», которое, по сути, дает ответ на вопрос о времени, когда традиция грамматического образования, ориентированная на трактат Дионисия, уже стала главной и даже безальтернативной. Оно позволяет поместить окончательное оформление грамматической дисциплинарной практики вокруг комментариев к Ars grammatica, как минимум, в то же время, хотя быть может с очень небольшим запозданием, когда подобная консолидация в рамках одной школы происходит и с философией, т.е. во вторую половину V — начало VI века. Вероятно, именно около этого времени грамматика и философия уже оформились в единую для каждой из них школьную традицию, и если грамматики в ретроспективном обращении к процессу формирования собственной теории продолжали делить философские определения по школам и именам, то философы стали апеллировать к грамматике как к нормативно однородному и полностью оформленному с точки зрения теоретического инструментария знанию.
Свидетельство Аммония хорошо и тем, что оно позволяет ввести нас в самую сердцевину спора грамматиков и философов, в ходе ответа на вопрос, почему Аристотель, в отличие от грамматиков, начинает развертывание философской теории языка не с букв и слогов — мельчайших элементов конструкции языка, а со слова, и при этом выбирает в качестве термина для его обозначения столь многозначное имя как φωνή. Тем самым этот вопрос сразу же включает нас в контекст исследования поставленной нами проблемы различия в терминологическом аппарате обеих дисциплин, который философия и грамматика унаследовали из исходных для них текстов традиции. На поверхности дискурса оно очевидно: в отличие от Аристотеля, к которому восходит первичное деление элементарных грамматических единиц, обладающих лексическим значением, на φωνή, ὄνομα и ῥῆμα, автор Ars grammatica терминологически означает произносимое человеком «слово» именем λέξις, не прибегая в его определении к φωνή (Dion. Thracx Ars gramm. 11: Uhlig 1883,
Само по себе взятое в целом рассуждение Аммония (Ammon. in Int.: Busse 1897, 23.10–29), очевидно, было вызвано сложностями, с которыми сталкивались студенты, уже получившие грамматическое образование, переходя к изучению принятых в философских школах для описания языковых явлений терминологии и моделей истолкования и доказательства. Отсюда, видимо, и появился вопрос, на который отвечает Аммоний: почему Аристотель, утверждая, что Ἔστι … οὖν τὰ ἐν τῇ φωνῇ τῶν ἐν τῇ ψυχῇ παθημάτων σύμβολα, καὶ τὰ γραφόμενα τῶν ἐν τῇ φωνῇ («те, что в звучании [т.е. в произносимом слове], есть символы претерпеваний в душе, а те, что написаны, [есть символы] тех, что в звучании [т.е. в произносимом слове]») (Arist. Int. 1, 16a3–4), и говоря о τὰ γραφόμενα, прямо не говорит о буквах? Иными словами, почему он молчит о тех, с точки зрения грамматики, первичных, далее не делимых (безчастных) элементах, посредством соединения которых в слога, и далее в слова, как носители значения, из которых состоят речи, и произносимое, и написанное равнозначно указывают на соответствующие им предметы, так что разницу между письмом и произнесением нет необходимости принимать во внимание. Как замечает Аммоний, текст Аристотеля не говорит, что γράμμα и στοιχεῖον являются символами тех, что есть в звучащем (произносимом) слове (ἐν τῇ φωνῇ), но скорее такими символами являются для него те, что написаны (τὰ γραφόμενα). Согласно Аммонию, этим вопросом могут задаться те ученики, кто не понял еще предыдущего изложения позиции Аристотеля: он говорит только об именах и глаголах, которые высказываются тремя способами, как 1) те, что мыслятся, 2) те, что произносятся, и 3) те, что записываются, причем произносимые являются символами мыслимых, а записываемые (у Аристотеля, в отличие от мыслимого и произносимого, в случае записываемых используется именно причастная форма — τὰ γραφόμενα, которая как бы требует дополнения именами и глаголами) — произносимых, и в этом уже заключен ответ на вопрос (Ammon. in Int.: Busse 1897, 23.10– 16). К смыслу этого ответа мы перейдем далее, здесь же Аммоний предлагает тем, кто полагает, что исследование Аристотеля распространяется на всю лексику (все, что говорится и пишется) просто, т.е. без различий и ограничений (ἐπὶ πᾶσαν ἁπλῶς λέξιν ἐκτείνεσθαι τὴν θεωρίαν), вплоть до букв и отдельных звуков, не только вспомнить, что (1) посредством и γράμμα, и στοιχεῖον называют как письменный отпечаток (или отображение) (ὁ γραφόμενος … τύπος) каждого из элементов (букв), так и произнесение (ἐκφώνησις), с помощью которого озвучивается каждый из них, но так же и то, что (2) имя γράμμα прежде всего обозначает начертание (χαρακτῆρα), сделанное посредством письма (процарапывания) (διὰ ξύσεως), а имя στοιχεῖον — произнесение, “διὰ τὸ ἔχειν στοῖχόν τινα καὶ τάξιν” φησὶν ὁ Διονύσιος («“поскольку [элементы] имеют определенные строй и порядок”, [как] говорит Дионисий») (Ammon. in Int.: Busse 1897, 23.16–22).
В своем комментарии к этому месту Дэвид Бланк замечает (Blank 2014, 145, n. 119), что цитата из Дионисия не выполняет здесь функцию подтверждения высказанного Аммонием мнения. Дело в том, что если бы это было так, то
Аммоний поставил бы цитату из Дионисия после идущего у Аммония первым замечания о том, что грамматиками общепринято отождествлять γράμμα и στοιχεῖον, а не после последующего указания на имеющееся между ними различие, поскольку Дионисий старается показать как раз их тождество. Сам Дионисий в своем процитированном Аммонием пояснении смысла наличия второго имени для обозначения буквы отсылает читателя к грамматическому доказательству по этимологии, которая для στοιχεῖον состоит из двух частей: первая часть — имя στοῖχος, т.е. «строй, ряд», как полагает Бланк, была принята для обозначения порядка письменного абецедария, или последовательности букв в алфавите, порядка, который, как считалось, был оправдан именами букв опять же по их этимологии (ἄλφα от ἀλφεῖν, что означает «находить», так что имя отсылает к первой найденной букве, βῆτα, потому что она ἐπιβέβηκε, т.е. «поднялась» на вторую позицию, и т. д.24); вторая часть — имя τάξις, как считалось, относится к правилам, управляющим последовательностью фонем в произносимых словах25. Все эти разъяснения отсутствуют у Аммония, так что, чтобы понять его рассуждение, студенты должны были точно знать и текст Дионисия, и его этимологический контекст, который должен был стать им известным от учителей грамматики или из опубликованных комментариев к трактату Дионисия26.
Аммоний, видимо, намеренно ставит цитату из Дионисия после указания на различие между γράμμα и στοιχεῖον, чтобы одновременно подчеркнуть и то, что грамматики их отождествляют27, и то, что они сами хорошо знают — хотя это и не следует непосредственно из этимологии στοιχεῖον, — что буква в своем начертании и произнесении все же не совсем одно и то же28. Против их отождествления в пользу мнения Аристотеля Аммоний выдвигает следующий аргумент: если бы Аристотель, говоря о τὰ ἐν τῇ φωνῇ и τὰ γραφόμενα, говорил о γράμμα и στοιχεῖον, то произношение не было бы названо символом имени (σύμβολον … τοῦ ὀνόματος), но скорее его частью (μέρος), тогда как начертание (χαρακτὴρ) и в самом деле было бы обоснованно названо символом, поскольку для одного и того же произношения можно придумать разные начертания, т.е. τά γράμματα. По словам Аммония, поскольку и имя στοιχεῖον, и имя γράμμα обычно применяются к произношению, причем собственное (κυριώτερον) имя для произношения здесь στοιχεῖον, а общее (и для произношения, и для его антонимической противоположности — написания) (κοινότερον) — имя γράμμα, Аристотель не стал использовать ни στοιχεῖον, ни γράμμα, но сказал τὰ γραφόμενα, поскольку это выражение более ясно (φανερώτερον) означало бы отпечатки (отображения) элементов (τοὺς τύπους τῶν στοιχείων), т.е. произносимых звуков (Ammon. in Int.: Busse 1897, 23.23–29). Бланк отмечает (Blank 2014, 145, n. 120), что суть аргумента в том, что ученики сразу поняли бы, что, если бы Аристотель под τὰ γραφόμενα имел в виду и γράμμα, и στοιχεῖον в их неотличимости, то произношение любой из букв не могло бы быть символом ее имени, но только его частью, как, например, произношение α не является символом имени этой буквы — ἄλφα, но только его частью, тогда как письменное начертание α является символом произношения и имени этой буквы, и самой этой буквы, поскольку его можно заменить и другим начертанием.
Таким образом, Аммоний деликатно и со скрытой иронией указывает ученикам на то, что если мы так же, как и грамматики, будем отождествлять γράμμα и στοιχεῖον, то они уже не смогут быть символами друг для друга, а если их различим, то только отдельная γράμμα может быть символом для произнесения имени означаемой ею буквы, взятой как элемент, и самой этой буквы. Из этого следует, что Аристотель, говоря о τὰ γραφόμενα как о символе τὰ ἐν τῇ φωνῇ, говорил о начертаниях, символически (в виде отпечатков-отображений) означающих те звуки (элементы), что содержатся в отдельных завершенных звучаниях человеческого голоса, т.е. в единицах человеческой речи, заключающих в себе понятный смысл (мыслимое, или то, что Аристотель называет претерпеваниями в душе), иначе говоря, в произносимых словах. Именно в этом значении он и употребляет φωνή. При этом, как подразумевает Аммоний, если бы ученики были внимательнее, то поняли, бы что Аристотель имеет в виду заняться не любой φωνή, но только именами и глаголами (и тем, что им соответствует), поскольку только их сочетание в речи дает завершенное понятие о высказываемом, — и более того, не просто именами и глаголами в их сочетании, но только такими их сочетаниями, которые выражают утверждение или отрицание, т.е. высказывают истину или обнаруживают ложь относительно того, что мыслится в высказываемом.
По существу, комментарий Аммония к первым трем главам «Об истолковании» во многом сводится к своеобразному переписыванию терминологии современной ему грамматической теории применительно к задачам Аристотеля. Главное, что он делает вслед за Аристотелем, — переопределяет понятия φωνή, ὄνομα и ῥῆμα.
Как мы видели, текст рассмотренного нами истолкования подразумевал, что ученики Аммония понимают φωνή в широком смысле звучаний человеческого голоса. Но в «Об истолковании» Аристотеля, согласно определению Аммония, φωνή означает всякое звучащее слово человеческого языка, или, как он говорит, так обозначая слово, «простое [членораздельное] звучание» (ἁπλῆ φωνὴ), определяя такие звучания «как означающие вещей, которым они были назначены (ὡς σημαντικὰς τῶν πραγμάτων οἷς ἐτέθησαν)» (Ammon. in Int .: Busse 1897, 10.4–5). У такого звучания одно и то же подлежащее (ὑποκείμενον) с ὄνομα, ῥῆμα, φάσις и ὅρος, т.е. все они различаются только лишь отношением. Как простое, ἁπλῆ φωνὴ абстрагировано от любых отношений, кроме отношения к вещи, которую оно означает, но, будучи рассмотрено со стороны своей грамматической формы в предложении (например, одно φωνὴ сочетается с артиклями, а другое нет, но, в отличие от первого, имеет временные формы), обнаруживается как нечто различное, например, как имя или глагол (или другая часть речи). В свою очередь, если имя или глагол рассматривается как часть утверждения или отрицания (ὡς μέρος … καταφάσεως ἢ
ἀποφάσεως), то такое φωνὴ, взятое как имя или глагол, называют именем «выражение» (φάσις), если же любое из них используется в силлогизме, то оно называется «термин» (ὅρος) (Ammon. in Int .: Busse 1897, 9.28–10.31)29.
Такое значение φωνή отличалось от того, что было принято в грамматике, где это слово использовалось скорее как родовое обозначение для всего, что относится как к минимальной единице речи, имеющей значение, т.е. к слову, независимо от того, записано оно или произнесено, так и вообще к человеческой речи. К грамматической традиции понимания φωνή и соответственно всех основных единиц деления человеческой речи мы и перейдем, чтобы после выяснить чем предметно отличалось понимание этих вопросов и соответствующее ему ограничение значений терминов в философии.
-
3. Грамматическое понятие о φωνή, ὄνομα, ῥῆμα, λόγος и λέξις
Грамматическая традиция определяет посредством имени φωνὴ и букву, и слово, и само собой слоги, описывает тональности и в широком смысле означает в целом акты произнесения на человеческом языке.
-
а) Буква как φωνή
Так, Мелампод в своем комментарии, почти целиком сохранившемся в Scholia Vaticana, сетуя на отсутствие определения буквы у Дионисия, определяет ее следующим образом: «Что же тогда есть элемент? Произнесение, или иначе: первичное и безчастное [т.е. неделимое на части] человеческое звучание (Τί οὖν ἐστι στοιχεῖον; Ἡ ἐκφώνησις· καὶ ἄλλως· ἡ πρώτη καὶ ἀμερὴς τοῦ ἀνθρώπου φωνή» (Comment. Melamp.: Hilgard 1901, 31.5–7), и далее поясняет, что никакой из элементов уже не может быть разделен, тогда как слог делится на два, три и даже более элементов. Следом Мелампод приводит еще одно определение: «элемент — это то наименьшее, из чего состоит нечто сложное, и то наименьшее, на что оно разлагается (στοιχεῖόν ἐστιν ἐξ οὗ ἐλαχίστου συνίσταταί τι ἐν συνθέσει καὶ εἰς ὃ ἐλάχιστον ἀναλύεται)», и действительно, снова поясняет он, как сказано в определении (ὡς ἔφη ὁ ὅρος), из этих наименьших состоят слоги, из слогов слова (ἀπὸ τῶν συλλαβῶν αἱ λέξεις), из слов предложения (ἀπὸ τῶν λέξεων οἱ λόγοι), из предложений стихи и прозаические сочинения (ἀπὸ τῶν λόγων τὰ ποιήματά τε καὶ τὰ συγγράμματα); и наоборот, стихи и прозаические сочинения разлагаются на предложения, предложения на слова, слова на слоги, а слоги
на элементы, но не дальше, так как элемент уже не может разложиться на что-либо меньшее, чем он сам (Comment. Melamp.: Hilgard 1901, 31.7–17). Мелампод здесь перечисляет все составляющие, из которых составляются для грамматика все, независимо от автора и жанра, главные предметы его занятий — поэтические и прозаические сочинения. Далее в Scholia Vaticana мы находим ряд определений, дополняющих основное определение Мелампода: «элемент есть первичное и безчастное человеческое звучание; или: записанное безчастное звучание; или: наименьший звук звучания греческого [языка] (Στοιχεῖον … ἐστιν ἡ πρώτη καὶ ἀμερὴς τοῦ ἀνθρώπου φωνή, ἢ φωνὴ ἐγγράμματος ἀμερής, ἢ φωνῆς Ἑλληνίδος φθόγγος ἐλάχιστος)» (Schol. Vat.: Hilgard 1901, 182.12–14). Scholia Marciana дает для στοιχεῖον тот же набор определений элемента, что и Scholia Vaticana, добавляя только ἐκφώνησις ἀμερής («неделимое произнесение») (Schol. Marc.: Hilgard 1901, 316.27–29). Предваряют этот ряд определения философов: приписываемое Кратету («наименьшая часть звучания (φωνῆς μέρος [τὸ] ἐλάχιστον)», с пояснением: «он сказал: “наименьшая часть” как [взятая] по отношению ко всецелому составу [или: системе] записанного звучания (“μέρος ἐλάχιστον” εἶπεν ὡς πρὸς τὸ ὅλον σύστημα τῆς ἐγγραμμάτου φωνῆς)») и второе — Аристотелю («простое и неразделимое звучание, [являющееся частью] составного (ἁπλῆ καὶ ἀδιαίρετος φωνὴ τῆς κατὰ σύνταξιν») (Schol. Marc.: Hil-gard 1901, 316.24–27)30. Scholia Londinensia для 6 параграфа Ars grammatica о букве даже содержит отдельный раздел, в котором представлены краткие истолкования различных философских (Диогена Вавилонского, Платона, Эпикура, Демокрита и стоиков) и грамматических определений φωνή (Schol. Lond.: Hilgard 1901, 482.2–483.10), а в разделе Περὶ στοιχείου мы находим первые два определения элемента из Scholia Vaticana, а также еще одно, представляющее собой толкование определения, приписанного в Scholia Marciana Аристотелю при помощи текста в том же месте поясняющего определение Кра-тета: «элемент есть звучание [являющееся] частью составного [звучания], наименьшей по отношению ко всецелому составу [или: системе] записанного звучания (στοιχεῖόν ἐστι φωνὴ τῆς κατὰ σύνταξιν μέρος ἐλάχιστον πρὸς ὅλον τὸ σύστημα ἐγγραμμάτου φωνῆς)». Кроме того, в Scholia Londinensia отмечается не только обычное отождествление γράμμα и στοιχεῖον, но и наличие различия между ними как между записанным и произносимым, так что γράμμα вполне в соответствии с философским понятием определяется как знак элемента (γράμμα … σημεῖον στοιχείου) (Schol. Lond.: Hilgard 1901, 483.15–22).
-
б) Слог как φωνή
Следующая устойчивая языковая единица, к которой обращаются грамматики, — это слог. Согласно определению Дионисия, «слог есть, строго говоря, слияние согласных с гласным или гласными (Συλλαβή ἐστι κυρίως σύλληψις συμφώνων μετὰ φωνήεντοc ἢ φωνηέντων)» (Dion. Thracx Ars gramm. 7: Uhlig 1883, 16.7–17.1). Уже из этого определения видно, что имя φωνὴ является корневым для имен составляющих слога звучаний, каковыми являются гласные и согласные звучания — φωνήεντα καὶ σύμφωνα. Схолиасты, однако, дополняют определение Дионисия. Мелампод дает такое определение: «слог есть, строго говоря, слияние согласных с гласным или гласными, проговариваемое без перерыва под одним тоном31 и на одном выдохе (συλλαβή ἐστι κυρίως σύλληψις συμφώνων μετὰ φωνήεντος ἢ φωνηέντων ὑφ’ ἕνα τόνον καὶ ἓν πνεῦμα ἀδιαστάτως λεγομένη)» (Comment. Melamp.: Hilgard 1901, 48.13–15), дополняя определение Дионисия, чтобы исключить возможность спутать слог с любым из предложений, книгой прозы или поэмой, коль скоро все они состоят из сочетаний гласных и согласных, но ничто не произносится одним тоном, на одном выдохе и без перерыва. Однако, поскольку так произносятся также и отдельные слова, Мелампод уточняет, что это определение слога в действительности законченное, т.е. совершенное (τέλειος), поскольку все слова, начиная с двусложных и далее, делятся именно на слога, в то время как слога делятся только на буквы. Данное определение вместе с пояснениями Мелампода есть не только в Scholia Vaticana, но и в Scholia Marciana. Другое определение с подобным по смыслу пояснением мы находим в Scholia Lon-dinensia: «слог есть подходящее сочетание элементов, проговариваемое без перерыва под одним тоном и на одном выдохе (συλλαβή ἐστι συμπλοκὴ στοιχείων κατάλληλος ὑφ’ ἕνα τόνον καὶ ἓν πνεῦμα ἀδιαστάτως λεγομένη)» (Schol. Lond.: Hilgard 1901, 508.26–27). Это же определение (с несущественной заменой завершающего его слова λεγομένη на ἀγομένη) содержится и в Scholia Mar-ciana (Schol. Marc.: Hilgard 1901, 346.10–12), где за ним следует еще одно: «слог есть подходящее сочетание элементов, [согласных] с гласным или гласными, лишенное мысли (συλλαβή ἐστι συμπλοκή στοιχείων κατάλληλος μετὰ φωνήεντος ἢ φωνηέντων χηρεύουσα νοῦ)» (Schol. Marc.: Hilgard 1901, 346.12–13). Данное определение уже содержит указание на то, что слог является таким сочетанием букв, которое, в отличие от слова, не несет смысла, т.е. не обладает, как и сами буквы, значением. И буквы, и слога, конечно, в качестве терминов, означаю-
- щих части, из которых в итоге составляется слово, имеют смысл в рамках теории грамматики, но ни одна буква и ни один слог сами по себе не означают вещи или события, существующие сами по себе, а не только как элемент в составе чего-то другого, существовавшие или способные появится в будущем, которые доступны при посредстве букв и слогов для понимания. Этот прагматический момент понимания языка является господствующим как в античной и византийской грамматике, так и в философии этого времени.
-
в) Слово и предложение в грамматической теории
Именно этот момент, по словам Мелампода, упускает в своем определении слова Дионисий: «слово есть наименьшая часть предложения (Λέξις ἐστὶ μέρος ἐλάχιστον τοῦ κατὰ σύνταξιν λόγου32» (Dion. Thracx Ars gramm. 11: Uhlig 1883, 22.4), которое нужно дополнить фразой νοητόν τι σημαῖνον, так что, когда нас спросят «Что есть слово?», мы смело ответим: «Наименьшая часть предложения, означающая нечто мыслимое (Μέρος ἐλάχιστον τοῦ κατὰ σύνταξιν λόγου νοητόν τι σημαῖνον)» (Comment. Melamp.: Hilgard 1901, 56.16–25). Буквы и слога не означают ничего понятного, и даже однобуквенные или односложные слова (прежде всего артикли, местоимения, предлоги, союзы) имеют значение не потому, что они состоят из одной буквы или слога, но поскольку расположены вместе с другими словами в должном и подобающем порядке произносимого предложения (ἐν δεούσῃ καὶ πρεπούσῃ τάξει προφερομένου λόγου) (Comment. Melamp.: Hilgard 1901, 56.25–31). Как утверждает Мелампод, Дионисий не от незнания высказывал определение слова эллептически (ἐλλιπῶς), т.е. пропустив его часть, но, как и в случае определения слога, «он как пишущий для начинающих, то есть в комментарии, некоторые вещи обходил молчанием (ὡς πρὸς εἰσαγομένους ἤτοι ἐν ὑπομνήματι γράφων τινὰ παρεσιώπησε)» (Comment. Melamp.: Hilgard 1901, 56.20–22)33. Это ясно из определения пред-
ложения, которое он дает, чтобы не оставить читателя в неведении относительно соответствующей части определения слова: «Предложение же есть сложение слов в прозе, выявляющее законченное [или: совершенное] размышление (Λόγος δέ ἐστι πεζῆς λέξεως σύνθεσις διάνοιαν αὐτοτελῆ δηλοῦσα)» (Dion. Thracx Ars gramm. 11: Uhlig 1883, 22.5). В этом определении Дионисий указывает, что предложение представляет собой экспликацию законченного размышления, а соответственно, и слово должно представлять его часть, т.е. иметь законченный смысл, который в сочетании с другими смыслами дает завершенное размышление. Мелампод поясняет, что Дионисий ограничивает свое определение словами в прозе, т.е. разговорной речью, отделяя ее от речи, написанной в метре (или размером), поскольку «сложение слов в размере, означающее законченную [или: совершенную] мысль, называется периодом (ἔμμετρος σύνθεσις τῶν λέξεων τελείαν ἔννοιαν σημαίνουσα περίοδος καλεῖται)». А поскольку «αὐτοτελῆ» в силу равнозначности может быть употреблено вместо «τελείαν», то в ответ на вопрос о том, что есть предложение, можно сказать: «сложение слов в разговорной речи, означающее законченную [или: совершенную] мысль (Σύνθεσις λέξεως τῆς καταλογάδην τελείαν ἔννοιαν σημαίνουσα)» (Comment. Melamp.: Hilgard 1901, 57.7–11).
Можно привести и другой, основанный на определении Дионисием предложения вариант его дополненного определения слова, как пишет комментатор в тексте сохранившемся в Scholia Vaticana (возможно, Стефан): «Разъяснив буквы и слога, далее искусный [Дионисий] переходит к рассуждению о слове, [и делает это] обоснованно, ведь из элементов же [сложены] слога, из слогов слова, из слов размышления, из размышлений законченное [или: совершенное] предложение, так что в самом деле он обучает начинающих по порядку (Διεξελθὼν ὁ τεχνικὸς περὶ τῶν στοιχείων καὶ περὶ τῶν συλλαβῶν λοιπὸν παραβαίνει εἰς τὸν περὶ τῆς λέξεως λόγον, εἰκότως· καὶ γὰρ ἀπὸ τῶν στοιχείων συλλαβαί, ἀπὸ δὲ συλλαβῶν λέξεις, ἀπὸ δὲ λέξεων διάνοιαι, ἀπὸ δὲ διανοιῶν ὁ τέλειος λόγος· ὥστε οὖν κατὰ τάξιν τοὺς εἰσαγομένους ἐκπαιδεύει)» (Schol. Vat.: Hilgard 1901, 211.25–212.1). Однако слово определено Дионисием плохо, поскольку таково же и определение элемента, но уместнее было сказать иначе: «[слово есть] наименьшая часть размышления, [выраженного] предложением (μέρος ἐλάχιστον διανοίας
τοῦ κατὰ σύνταξιν λόγου)» (Schol. Vat.: Hilgard 1901, 212.1–4)34, т.е. добавить «размышление» в определение Дионисия, взяв это слово из его же определения предложения. В согласии с таким аппаратом терминов этот автор, указав на исключение Дионисием из определения слов, сложенных в метре, дает такое определение предложения: «[предложение есть] подходящее сложение слов, соответствующее [или: равное] размышлению (σύνθεσις λέξεων κατάλληλος διάνοιαν ἀπαρτίζουσα)», поскольку предложение сложено из размышлений, размышление же из слов (ὁ γὰρ λόγος ἐκ διανοιῶν, ἡ δὲ διάνοια ἐκ λέξεων), а из размышления, т.е. из связанных мыслей, складывается законченное, или совершенное, предложение (ἐκ … διανοίας συνίσταται ὁ τέλειος λόγος) (Schol. Vat.: Hilgard 1901, 214.4–12)35.
Оба приведенные определения слова, как и у Дионисия, не содержат φωνή, однако несколькими строками ниже уже процитированного нами определения слова комментатор из Scholia Vaticana дает еще одно: «слово есть записанное звучание, исполняющее нечто мысленное (λέξις ἐστὶ φωνὴ ἐγγράμματος νοητόν τι ἀποτελοῦσα)» (Schol. Vat.: Hilgard 1901, 212.22–23). В этом определении λέξις предстает в качестве итога записи произнесенного слова, фиксирующей на письме определенный смысл. То же определение слова мы находим в тексте другого автора (предположительно Гелиодора) в Scholia Londinensia (Schol. Lond.: Hilgard 1901, 512.35–36), которое он предваряет еще одним исправлением определения Дионисия, которое он только дополняет указанием на завершенность предложения, взятым из определения Дионисием предложения: «Ἔστι δὲ λέξις μέρος ἐλάχιστον τοῦ κατὰ σύνταξιν λόγου αὐτοτελές» (Schol. Lond.: Hilgard 1901, 512.27–28), а после воспроизводит еще одно более развернутое определение слова с пояснением к завершающему его причастию: «слово есть наименьшее записанное безчастное звучание, отдельно проговоренное и отдельно помысленное, проводимое (или говоримое, или произносимое) под одним тоном и на одном выдохе (“λέξις ἐστὶν ἐλαχίστη φωνὴ ἐγγράμματος ἀμερὴς ἰδίᾳ ῥητὴ καὶ ἰδίᾳ νοητή, ὑφ’ ἕνα τόνον καὶ ἓν πνεῦμα ἀγομένη” ἢ λεγομένη ἢ προφερομένη)» (Schol. Lond.: Hilgard 1901, 513.1–3). Контекст обсуждения последнего из этих определений обнаруживается в одном из фрагментов в Scholia Marciana: оказывается данное определение не содержало слова ἐλαχίστη (т.е. указания на то, что слово — это наименьшее звучание), кроме того, к итоговому определению автор этого фрагмента добавляет более полное пояснение к слову ἀγομένη: ἢ λεγομένη ἢ προφερομένη, ἀδιαφόρως γὰρ λεκτέον («проводимое, или говоримое, или произносимое, ибо следует сказать, не проводя различия») (Schol. Marc.: Hilgard 1901, 352.35–40). В другом фрагменте в Scholia Marciana, который открывает раздел Περὶ λέξεως, еще одно, совсем краткое и очевидно неполное, определение слова через звучание без каких-либо пояснений помещено непосредственно за определением Дионисия: «Что есть слово? Наименьшее звучание, представляющее собой часть предложения (Τί ἐστι λέξις; Φωνὴ ἐλαχίστη μέρος λόγου παριστῶσα)» (Schol. Marc.: Hil-gard 1901, 352.21).
Однако следует различать в определениях слова и предложения Дионисием два момента: σύνθεσις (сложение) и παράθεσις (рядоположение) — имя, которое соответствует κατὰ σύνταξιν в его определении слова. Данное различие в этом случае соответствует различию меду синтезом и анализом в философии. Комментатор из Scholia Marciana в связи с этим среди множества приведенных им определений имени λόγος (Schol. Marc.: Hilgard 1901, 353.29– 355.15), поскольку оно омонимично и грамматику нужно выбрать правильное с точки зрения грамматики значение, дает его следующее определение как предложения: «Говорят λόγος и [в значении] рядоположения слов, выявляющего законченное [или: совершенное] размышление, то есть предложение, как [например, такое] “закончи предложение”, которое [таким образом] становится состоящим из частей, то есть одночастным, двухчастным, трехчастным, четырехчастным, пятичастным, шестичастным, семичастным, есть же [такое], что составлено и из восьми частей (Λέγεται λόγος καὶ ἡ αὐτοτελῆ διάνοιαν τῶν λέξεων δηλοῦσα παράθεσις , τουτέστιν ὁ κατὰ σύνταξιν λόγος , ὡς τὸ “τελείωσον τὸν λόγον”, ὃς μερικὸς γίνεται, τουτέστι μονομερὴς καὶ διμερὴς καὶ τριμερὴς καὶ τετραμερὴς καὶ πενταμερὴς καὶ ἑξαμερὴς καὶ ἑπταμερής, ἔστι δ’ ὅτε καὶ ἀπὸ τῶν ὀκτὼ μερῶν συνιστάμενος)» (Schol. Marc.: Hilgard 1901, 354.7–11). Вероятно, тот же комментатор немногим далее, исходя из этого различия поясняет развернутое определение слова: «слово есть наименьшее записанное безчастное звучание, отдельно проговоренное и отдельно помысленное, проводимое под одним тоном и на одном выдохе». В нем ἰδίᾳ ῥητὴ καὶ ἰδίᾳ νοητή соответствует παράθεσις слов в предложении, а ὑφ’ ἕνα τόνον καὶ ἓν πνεῦμα их σύνθεσις (Schol. Marc.: Hilgard 1901, 355.24–29).
-
г) Имя и глагол как части предложения
Рядоположение слов в предложении означает и позволяет выявить различие и число частей предложения (λόγου μέρη) (или в более привычном для
)
)
Scholia Marciana
πρ δ ἐμὲ δ σ η ι ρ έ ἐλέαιρε Il XXII )
Schol Marc Hilgard )
)
Comment Melamp Hilgard
)
π ικ σ μα πρ γμα σημα σ
ε κα δ λεγ με κ ι μὲ
Ὄ μ ἐσ ι μέρ λ γ α μὲ λ θ πρ γμα δὲ παιδε α κ ι
θρ π ππ δ δὲ Σ κρ η )
χρ ε κα πρ σ π κα ἀριθ
Ars gramm. Uhlig
Ῥ μ ἐσ ι λέ ι π ἐπιδεκ ικ ἐ έργεια π θ παρισ σα) Dion Thracx ) Scholia
Vaticana
Schol Marc Hilgard
α πρ σηγ ρ αι)
|
Τ μ |
ὲ |
μα |
δι |
γχ ει |
σ α σημα ει σ |
ι δὲ |
|
|
σ α α θ παρκ |
ι καθ |
α μ |
δε με |
έρ ε ε |
αι δὲ σι α |
μέ |
|
|
ε σι α σθη α α |
δὲ η α |
Τ δὲ |
μα |
δι |
σημα ει |
πρ γμα δὲ πρ γμ |
α α |
|
δι ἀ θρ π |
κα ρθ |
αι |
ἐ εργ |
πασχ |
) Schol Vat |
Hil |
|
|
gard |
) |
) |
|||||
|
δι |
σ α |
α θ παρκ |
καθ α ) |
σ α πρ γμα Ars grammatica
Σ μα μέ ἐσ ι κ ρ ριχ διασ α μ κει β θει πλ ει περ ὑπ π π ει με έρ α σθ σει γ ρ σ μα α ρ με ψηλα με ἀπ γε μεθα πρ γμα δέ μ δια κα θε ρη ικ λαμβ ε αι κα α ε πε εχ ικ ) Schol Vat Hilgard )
παιδε α
)
Schol Marc Hilgard
Schol Lond Hilgard
)
ι )
Scholia Vaticana
π ε π
γ ρ πρ γμα α
μα 〈 πρ 〉 έ ακ ἀλλ γε δι
Περ δὲ ε ι ζη σαι δ πρ έ α ε μα μα πρ γε εσ έρ σει ἀε
σι πρ γε έσ ερ ε σι Κα μὲ μα ι δικα αι ἀπ χρ σει ε ἀπ λ γ α ι ε κα πρ έ ακ αι σει μα σι πρ γμα α α ε αι) Schol Vat Hilgard
)
Ars grammatica
Τ μα ἀ αγκα δι δὲ δ χα σ α μ Schol Vat Hilgard
με μα κα ε γη
α εσθαι σ γκεχ ρ καμε )
σει μὲ γ ρ πρ ε ει μα πρ εσθαι)
κα
Κα μὲ μα πρεσβε ει ι κα σ α θε αι δὲ μα δε ερε ει ι πραγμ ἀ αγκα με μα μα έ ακ αι καθ πρεσβε ει λλ μερ λ γ ) Comment Heliodor Hilgard )
каком оно произнесено или записано (на это указывает формулировка в первой из приведенных цитат: ὅτι εἰ καὶ προτέτακται τῇ φύσει τὸ ῥῆμα), в отличие от теоретического рассмотрения в смысле выявления первенствующей части среди частей предложения40 (хотя объяснение первенства глагола в этой цитате тем, что дела рождаются прежде сущности, а потому и глагол рождается прежде имени, неоднозначно). С этой точки зрения, гипотетически речь могла бы идти 1) о конкретных предложениях, где глагол по отношению к имени оказывался на первом месте, что невероятно, учитывая тот факт, что глагол не слишком часто предшествует имени в предложениях; 2) о лексикографических определениях, где инфинитив мог занимать место определяемого по его значениям имени; 3) просто об одночастных предложениях из одного глагола или других предложениях с бόльшим количеством частей, где в соответствии с синтаксисом греческого языка отсутствует местоимение; но с наибольшей долей вероятности могло подразумеваться 4) особое совершенство глагола, который в греческом способен составить одночастное предложение, т.е. понятное и в этом смысле совершенное предложение, в то время как имя, подобно всем другим частям предложения, на это неспособно. Последнее объяснение в качестве весомого аргумента, включающего оценку с точки зрения технического совершенства природы глагола, по существу, подкрепляет второе и третье.
На третье и косвенно на четвертое объяснения отчетливо указывает повторение того же топоса полемики, указывающего на первенство сущностей и их имен перед делами и означающими их глаголами, в отношении дел и лиц, т.е. лиц глагола, в одном из фрагментов Scholia Londinensia, автор которого вступает в спор со мнением, о том, что само имя появляется после дела, так как по природе дела являются первыми в отношении лиц (ἐπεί, φασιν, αὐτὸ ὄνομα τοῦ πράγματος ὑπάρχει, ἔστι δὲ πρῶτα φύσει τῶν προσώπων τὰ πράγματα). Он присоединяется к противоположному мнению: «в самом деле, поскольку дело видится через лицо, то лучше ставить на первое место лицо, через которое познается дело; дело, стало быть, занимает второе место, поскольку с лицом и через лицо оно по природе вместе и мыслится, и является (ἐπεὶ τοίνυν τὸ πρᾶγμα διὰ προσώπου ὁρᾶται, ἄμεινον προτάττεσθαι τὸ πρόσωπον, δι’ οὗ τὸ πρᾶγμα γνωρίζεται· δεύτερον δὴ τὸ πρᾶγμα, ἅτε δὴ σὺν προσώπῳ καὶ διὰ προσώπων φύσει νοούμενον, ἅμα καὶ φαινόμενον)» (Schol. Lond.: Hilgard 1901, 558.21–30)41. На эту связь указывает и неизвестный автор компиляции Grammatica, приписывавшейся Феодосию Александрийскому42, когда он, отстаивая первенство имени перед глаголом посредством первенства сущностей перед делами, указывает, что именно сущность действует и претерпевает, испытывая то, что выражает глагол, т.е. сами действия и претерпевания, и соответственно в этих глаголах можно сомыслить именительный падеж, без чего сущность в одном из трех грамматических лиц не была бы проявлена вовсе, т.е. предложение бы не состоялось, поскольку не было бы понятно: «Имя же стоит прежде глагола, потому что имя говорится в отношении сущностей, а глагол в отношении дел. Сущности же главнее дел <…> Перед глаголом же по необходимости лежит имя. Ведь действовать и претерпевать есть [свойства] сущности, в отношении которой совершается полагание имен, из которых, а именно имен, возникает свойство глагола. А это и есть действие и претерпевание. Можно поэтому иметь сомыслимым в самих этих глаголах именительный падеж, без которого не могла быть явлена сущность, в первом и втором лице определенная, и в третьем лице неопределенная (Προτέτακται δὲ τὸ ὄνομα τοῦ ῥήματος, ὅτι τὸ ὄνομα κατ’ οὐσιῶν λέγεται, τὸ δὲ ῥῆμα κατὰ πραγμάτων. Κυριώτεραι δέ εἰσιν αἱ οὐσίαι τῶν πραγμάτων· <…> Πρὸ τοῦ ῥήματος δὲ ἐξ ἀνάγκης κεῖται τὸ ὄνομα. Ἐπειδὴ τὸ ἐνεργεῖν τε καὶ πάσχειν τῆς οὐσίας ἐστί, καθ’ ἣν ἡ Θέσις τῶν ὀνομάτων ἐστίν· ἐξ ὧν ὀνομάτων δηλαδὴ ἡ ἰδιότης τοῦ ῥήματος γεννᾶται. Τοῦτο δέ ἐστιν ἡ ἐνέργεια καὶ τὸ πάθος. Ἔνεστι τοιγαροῦν συννοουμένη ἐν αὐτοῖς τοῖς ῥήμασιν ἡ εὐθεῖα, ἧς ἄνευ οὐχ οἵα τέ ἐστιν ἡ οὐσία δηλωθῆναι, ἐν μὲν τῷ πρώτῳ καὶ δευτέρῳ προσώπῳ διωρισμένη, ἐν δὲ τῷ τρίτῳ προσώπῳ ἀδιόριστος)» (Goettling 1822, 17.31–18.16). Иными словами, только различая в уме лица глагола по его окончаниям в данном конкретном предложении, и зафиксировав по именительному падежу субъект действия и претерпевания, читающий или слушающий понимает, о ком и о чем идет речь, т.е. соединяет дело с чувственно данным или воображаемым действующим лицом, которое в этом смысле первее собственного действия.
Помимо уже указанного объяснения первенства глагола перед именем тем, что дела рождаются прежде имени, которое выглядит как простая тавтология (поскольку как глагол в греческом предложении часто не нуждается в субъекте, так и дело, выражающее действие или претерпевание субъекта, его уже заранее подразумевает), у византийских грамматиков мы все же встречаем объяснение точно соответствующее третьему и четвертому из предложенных выше оснований аргументации тех, кто полагал, что глагол по природе предшествует имени. Это делает Иоанн Харакс, фрагменты из комментария которого на «Каноны» Феодосия Александрийского сохранил патриарх Александрийский Софроний43, причем он ставит вопрос о доказательстве первенства по природе именно имени: «Имя же по природе поставлено впереди глагола, а “по природе” я говорю не о [порядке] самих по себе слов, поскольку в этом отношении как части [предложения] они [т.е. имя и глагол] существуют одновременно, но о [порядке] вещей, о которых они сказываются [или сказуемыми которых являются], ибо имя означает сущность, а глагол — привходящее, ведь очевидно же, что привходящее второе относительно того, с чем вместе оно пришло, а еще и потому, что [имя] уничтожает [вместе с собой глагол]. Однако некоторые недоумевают, говоря, почему глагол, производящий совершенное одночастное предложение, как в случае “пишу”, не поставлен прежде имени, ибо если бы тебя пишущего спросили “что делаешь?”, и ты ответил бы “пишу”, ты выскажешь совершенное предложение. Говорим же, потому что так имя привносится как означающее сущности, от которой [исходит] действие, ведь местоимение означает видимую сущность, и согласно этому скорее имя получило первое место (Προτέτακται δὲ τοῦ ῥήματος φύσει τὸ ὄνομα· φύσει δὲ λέγω οὐχὶ αὐτῶν τῶν λέξεων· κατὰ τοῦτο γὰρ μέρη ὄντα ἅμα ἐστίν· ἀλλὰ τῶν πραγμάτων ὧν εἰσι κατηγορικά· τὸ γὰρ ὄνομα οὐσίαν σημαίνει, τὸ δὲ ῥῆμα συμβεβηκός· δῆλον δὲ ὅτι δεύτερον τὸ συμβεβηκὸς τοῦ ᾧ συμβέβηκεν· ἔτι δὲ καὶ ὅτι συναναιρεῖ. Ἀποροῦσι δέ τινες λέγοντες, πῶς τὸ ῥῆμα μονομερῆ λόγον ποιοῦν τέλειον, ὡς ἐν τῷ “γράφω”, οὐ προτάσσεται τοῦ ὀνόματος· εἰ γάρ τινι ἐρωτήσαντί σε γράφοντα “τί ποιεῖς;” ἀποκρίνοιο “γράφω”, τέλειον λόγον ἐρεῖς. Λέγομεν δέ, ὅτι καὶ οὕτω συνεισφέρεται ὄνομα τὸ σημαῖνον τὴν οὐσίαν, ἀφ’ ἧς ἡ ἐνέργεια· ἡ ἀντωνυμία δὲ δήλην τὴν οὐσίαν σημαίνει, καὶ κατὰ τοῦτο μᾶλλον τὸ ὄνομα τὴν πρώτην εἴληφε τάξιν)» (Hilgard 1894, 376.34–377.8). Прежде всего, Харакс указывает на тех грамматиков, кто действительно придерживался точки зрения, что глагол первенствует по природе перед именем, поскольку глагол, в отличие от имени может составить одночастное совершенное, т.е. законченное, предложение. Важно, что он указывает на способ смыслового обоснования этого свойства глагола в качестве основания его первенства по природе: «по природе» для них как минимум означает конкретное предложение, произносимое в конкретной ситуации высказывания, в то время как первенство глагола вовсе не отсылает к какой-либо эмпирической всеобщности его использования таким образом или шире необязательность эксплицитно посредством имени или местоимения поименованного подлежащего в греческом предложении, а означает только способность глагола составлять такое конкретное высказывание, состоящее из одночастного совершенного предложения. На пример этих грамматиков Харакс отвечает тем, что просто указывает, что в качестве сущности имя легко замещается местоимением, что и делают сами эти грамматики, когда поясняют ситуацию естественного для греческого языка вопроса к пишущему «τί ποιεῖς;» и его столь же естественного ответа совершенным одночастным предложением «γράφω» при помощи эксплицитно используемых местоимений. Кроме того, он указывает и на то, что «по природе» в такой логике доказательства первенства имени или глагола касается именно слов, составляющих предложение, он же использует «по природе» в значении действительных вещей, и именно в этом смысле всякий глагол подразумевает действительную сущность, которая действует или претерпевает (конкретного пишущего человека, который действительно пишет), по отношению к которой глагол в предложении и действие или претерпевание, которое он означает, всегда является чем-то привходящим, следующим за тем, за чем оно пришло, и уничтожающимся вместе с ним (еще два аргумента, постоянно встречающиеся у византийских грамматиков).
Однако, видимо, правильнее будет понять объяснение Харакса не так, что имя предшествует по природе именно в общепринятом у грамматиков смысле. На грамматический смысл природного первенства он как раз указывает, говоря о том, что говорится, когда говорится только «в отношении самих по себе слов» в предложении. Его обоснование скорее исходит из философского приоритета сущности как действительной вещи, которая является субъектом действия или страдания, означаемых в высказывании. Это подтверждает и тот факт, что в схолиях к Дионисию нигде первенство по природе отчетливо не приписывается имени, но только доказывается его первенство перед глаголом, хотя к этому смыслу, возможно, и тяготеет уже процитированне выше высказывание из Scholia Londinensia: «дело, стало быть, занимает второе место, поскольку с лицом и через лицо оно по природе вместе и мыслится, и является (δεύτερον δὴ τὸ πρᾶγμα, ἅτε δὴ σὺν προσώπῳ καὶ διὰ προσώπων φύσει νοούμενον, ἅμα καὶ φαινόμενον)». Возможно также и то, что Ха-ракс приводит лишь один, но самый главный аргумент сторонников мнения о первенстве глагола по природе, которые действительно были во времена Харакса. В конце концов, ни один из сохранившихся византийских грамматических текстов это мнение не поддерживает, и, видимо, следует полагать, что аргумент с этим значением τῇ φύσει, скорее, был образцовым примером в споре о первенстве частей речи в порядке состава предложения, подкреплявшим сохраненную в традиции позицию, которую следовало опровергнуть. При этом сама по себе формулировка первенства глагола по природе могла сочетаться и с другими аргументами, которые могли бы эту, требующую опровержения, позицию подкрепить и содержание которых теперь можно только пытаться реконструировать на основе их лаконичных опровержений: так, в случае уже представленной апелляции к лицам глагола, различение которых как раз и позволяет понять предложения, в которых означающие подлежащее имена или местоимения отсутствуют, эта апелляция служит опровержением аргументации, которая, как можно предполагать из ответной формулировки, сводилась к наличию таких предложений без имен или местоимений, только мыслимых на месте подлежащего, включая, видимо, и одночастные предложения.
Описанную логику доказательства первенства имени перед глаголом в порядке предложения и изложения начал грамматики, основанную на установлении корреляции между, с одной стороны, именем и сущностью, и с другой — глаголом и делом, поддерживает комментатор из Scholia Marciana. Этот текст содержит еще одну, последнюю в схолиях к Ars grammatica, ссылку на концепцию о первенстве глагола по природе. Этот комментатор предлагает целую серию аргументов в пользу первенства имени и первым приводит аргумент, исходящий из широкого и общего определения имени, указывая, что имя предшествует глаголу «на разумном основании», т.е. логически (εὐλόγως), «так как от него всё получает имена, ибо невозможно, чтобы глагол стоял перед именем, потому что и все слова вообще [т.е. в том числе и глаголы] нарекаются тем же названием “имя” (ἐπεὶ ἐξ αὐτοῦ πάντα ὀνομάζεται· οὐ πιθανὸν γὰρ προτάττειν τοῦ ὀνόματος τὸ ῥῆμα, ἐπειδὴ καὶ πᾶσαι λέξεις ἐπικοίνως τῇ αὐτοῦ προσηγορίᾳ ὀνόματα καλοῦνται)» (Schol. Marc.: Hilgard 1901, 358.10–14). А далее он приводит в полной форме аргумент Гелиодора: «на разумном основании имя следует ставить прежде глагола, даже если по природе глагол поставлен и прежде (εὐλόγως τὸ ὄνομα τοῦ ῥήματος προτακτέον, εἰ καὶ προτέτακται τῇ φύσει τὸ ῥῆμα)», дело в том, что «имена согласно сущностям помещены [в предложение], а глаголы согласно делам, поскольку имя являет сущность, а глагол — дело; главнее же сущности дел; ибо несостоятельно [слово] “философствовать” без того, кто это делает, и подобным же образом [несостоятельно слово] “читать”, если не было бы читающего Сократа; стало быть, пусть имя находится впереди глагола, поскольку сущность находится впереди дела (τὰ μὲν ὀνόματα κατὰ οὐσιῶν τίθεται, τὰ δὲ ῥήματα κατὰ πραγμάτων· τὸ γὰρ ὄνομα οὐσίας ἐστὶ δηλωτικόν, τὸ δὲ ῥῆμα πράγματος· κυριώτεραι δὲ αἱ οὐσίαι τῶν πραγμάτων· ἀσύστατον γὰρ τὸ φιλοσοφεῖν δίχα τοῦ μετιόντος, ὁμοίως δὲ καὶ τὸ ἀναγινώσκειν, εἰ μὴ εἴη ὁ μετιὼν τὴν ἀνάγνωσιν Σωκράτης· προτερευέτω τοίνυν τὸ ὄνομα τοῦ ῥήματος, ὅσον καὶ ἡ οὐσία προτερεύει τοῦ πράγματος)» (Schol. Marc.: Hilgard 1901, 358.14–21). Здесь комментатор явно противопоставляет первенство глагола по природе и логическое первенство имени в теории, и в качестве примера приводит не предложение с отсутствующим подлежащим именем или местоимением и не любое одночастное совершенное предложение, каковое может составить только глагол, а инфинитив. Возможно, этот пример отсылает к спору грамматиков и философов по поводу инфинитива. Так, Аммоний, ссылаясь на словоупотребление грамматиков, называющих слова типа «философствовать» или «ходить» инфинитивом, классифицирует их как имена, несмотря на то что они содержат указание на время, и приводит в пример определение того, что значит «философствовать», т.е. предложение, в котором это слово стоит на недоступном с философской точки зрения глаголу месте подлежащего: «Философствовать — значит быть полезным (‘τὸ φιλοσοφεῖν ὠφελεῖσθαί ἐστιν‘)»44. Завершается рассуждение грамматика этимологическим аргументом45.
Другой комментатор, текст которого сохранился в Scholia Marciana, вводит еще одну линию аргументации, которую мы уже встретили в рассуждении Иоанна Харакса, основанную на отождествлении πρᾶγμα и συμβεβηκός. Он встраивает доказательства первенства имени, которые имелись у предыдущего автора, в порядок определения значений имени. Первое значение имени широкое, и помимо его определения в порядке различия от глагола, это то, что говорится вообще о всяком слове, и в соответствии с тем, что означается, всякое значащее звучание называется именем (καθ’ ὃ σημαινόμενον πᾶσα φωνὴ σημαντικὴ ὄνομα λέγεται) (Schol. Marc.: Hilgard 1901, 360.3–5). Далее, имя означает две вещи: тело и дело — «тело — такое, как сущность, дело — такое, как привходящее (σῶμα μέν, οἷον οὐσία, πρᾶγμα δέ, οἷον συμβεβηκός)» (Schol. Marc.: Hilgard 1901, 360.5–6). Тело есть чувственно воспринимаемая сущность, а дело — только мыслимая сущность. Иными словами, этот комментатор указывает, что глагол, функция которого состоит в том, чтобы представлять действия и претерпевания, т.е. дела, сам есть продукт деления понятия имени (Schol. Marc.: Hilgard 1901, 360.6–13). Следовательно, в ответ на вопрос, почему же имя стоит впереди глагола, можно со всеми основаниями ответить: «Потому что имя обозначает сущность, а глагол обозначает привходящее, сущность же первее привходящего (Ἐπειδὴ τὸ μὲν ὄνομα οὐσίαν σημαίνει, τὸ δὲ ῥῆμα συμβεβηκός, προτέρα δὲ ἡ οὐσία τοῦ συμβεβηκότος)» (Schol. Marc.: Hilgard 1901, 360.13–14). Немногим выше он уже резюмировал эту позицию, начав еще одним аргументом, который мы также уже встретили у Харакса: «Когда имя уничтожает [вместе с собой нечто], вместе с ним уничтожается глагол, потому-то и находится имя впереди глагола, как сущность и привходящее
(Ἐπειδὴ τὸ μὲν ὄνομα συναναιρεῖ, τὸ δὲ ῥῆμα συναναιρεῖται, διὰ τοῦτο καὶ προτερεύει τὸ ὄνομα τοῦ ῥήματος, ὡς οὐσία καὶ συμβεβηκός)» (Schol. Marc.: Hilgard 1901, 359.21–23).
В целом линия аргументации, включающая два последних из приведенных выше аргументов, в полном виде, хотя и без пояснений на примерах, представлена во фрагменте, сохранившемся в Scholia Londinensia, который несколько проясняет смысл эксклюзивного по сравнению с другими частями предложения отношения имени и глагола с точки зрения грамматики: «[1] Имя же стоит прежде, потому что является означающим сущности, а глагол — привходящего, сущности же находятся впереди привходящих; [2] или потому что [если] имя уничтожает [вместе с собой нечто], вместе с ним уничтожается глагол, поскольку если сущность упразднена, вместе с ней уничтожаются и ее привходящие, [3] и поскольку имя привносится, глагол привносит [его вместе с собой], ведь привнесенные находятся впереди привносящих, [4] и поскольку имя завершает [или доводит до совершенства предложение], глагол завершается, ведь завершающие находятся впереди завершаемых (Τὸ δὲ ὄνομα προτέτακται, ἐπειδὴ οὐσίας ἐστὶ σημαντικόν, τὸ δὲ ῥῆμα συμβεβηκότος, αἱ δὲ οὐσίαι προτερεύουσι τῶν συμβεβηκότων· ἢ ἐπειδὴ τὸ μὲν ὄνομα συναναιρεῖ, τὸ δὲ ῥῆμα συναναιρεῖται· ἐὰν γὰρ ἀναιρεθῇ ἡ οὐσία, συναναιρεῖται καὶ τὰ αὐτῇ συμβεβηκότα· καὶ ὅτι τὸ μὲν ὄνομα συνεισφέρεται, τὸ δὲ ῥῆμα συνεισφέρει, τὰ δὲ συνεισφερόμενα προτερεύουσι τῶν συνεισφερόντων· καὶ ὅτι τὸ μὲν ὄνομα ἀποτελεῖ, τὸ δὲ ῥῆμα ἀποτελεῖται, τὰ δὲ ἀποτελοῦντα προτερεύουσι τῶν ἀποτελουμένων)» (Schol. Lond.: Hilgard 1901, 521.13–20). Отношение имени как означающего сущности и глагола как означающего привходящего переформулируется в другом фрагменте уже с точки зрения отношений означивания между именем и глаголом: «Различается же означаемое от означающего, ибо имя означает, а дело означается [вместе с ним] (Διαφέρει δὲ τὸ σημαινόμενον τοῦ σημαίνοντος· σημαίνει μὲν γὰρ τὸ ὄνομα, σημαίνεται δὲ τὸ πρᾶγμα)» (Schol. Lond.: Hilgard 1901, 524.17–18). Иными словами, имя, означая дела, и как сущность — привходящее, привязывает действие к субъекту действия, распределяет действия и состояния дел по субъектам. Именно в этом смысле оно первично по отношению к глаголу, но без него не может составить законченное предложение, как и наоборот.
Во всех приведенных формулировках συμβεβηκός, очевидно, нельзя понимать непосредственно в философском смысле, представленном в неоплатоническом синтезе платоновской и перипатетической доктрин, но в том, который, вероятно, восходит к употреблению этого слова и его вариативных форм у стоиков46. Это не сказываемое контингентным образом под девятью категориями привходящего, но действие или положение дел, согласованное с субъектом этого действия, или совершенный предикат, который наряду со своим субъектом является основой осмысленного предложения.
Однако некоторые из четырех кратко сформулированных в Scholia Lon-dinensia аргументов, которые суммируют приведенную выше в цитатах из других мест схолий к Дионисию, из Псевдо-Феодосия и Иоанна Харакса аргументацию в пользу первенства имени перед глаголом, очевидно, прошли обработку школьным философским знанием имперской эпохи, или даже, возможно, появились в дискуссиях этого времени. Об этом говорят формулировки, которые дает трем первым из них (прежде всего второму и третьему) Георгий Хиробоск. Первый из этих аргументов он подкрепляет примером: имя ставится впереди глагола, поскольку означает сущность, а глагол — привходящее, как и в случае с Сократом (и именем, и самим субъектом действия), который предшествует глаголам «писать» и «поражать», тому, что он пишет, и тому, что поражает (καὶ γὰρ ὁ Σωκράτης προτερεύει τοῦ γράφειν αὐτὸν καὶ τοῦ τύπτειν) (Hilgard 1894, 2.22–29). Во втором аргументе обосновывающее первенство имени утверждение о том, что «[если] имя уничтожает [вместе с собой нечто], вместе с ним уничтожается глагол (τὸ μὲν ὄνομα συναναιρεῖ, τὸ δὲ ῥῆμα συναναιρεῖται)», вначале подтверждается тем же примером: вместе с упразднением Сократа уничтожается и то, что он пишет, и то, что он поражает. Однако далее следует другой: «растение как всеобщее предшествует маслине, поскольку при упразднении растения вместе с ним уничтожается и маслина: ведь если нет растения как всеобщего, нет и маслины. А при упразднении маслины не упраздняется растение как всеобщее, ибо не только маслина — растение, но и виноградная лоза, и смоковница, и некие другие (τὸ καθόλου φυτὸν προτερεύει τῆς ἐλαίας, ἐπειδὴ ἀναιρουμένου τοῦ φυτοῦ συναναιρεῖται καὶ ἡ ἐλαία, μὴ ὄντος γὰρ καθόλου φυτοῦ οὔτε ἡ ἐλαία ἔστιν, τῆς δὲ ἐλαίας ἀναιρουμένης οὐκ ἀναιρεῖται τὸ καθόλου φυτόν, οὐ γὰρ μόνη ἡ ἐλαία φυτόν, ἀλλὰ καὶ ἄμπελος καὶ συκῆ καὶ ἄλλα τινά)». Из этого Хиробоск делает вывод, опять же приводя тот же пример с Сократом, что вместе с упразднением сущности уничтожаются ее привходящие, но не наоборот, поскольку вместе с упразднением привходящих сущность не уничтожается, ведь Сократ может прибывать в покое, а не писать или поражать (Hilgard 1894, 2.19–3.6). В третьем аргументе два эти примера аналогичным образом применяются к обосновывающему первенство имени тезису, формулировка которого, как и предыдущего, полностью совпадает в Scholia Londinensia и у Хиробоска, «поскольку имя привносится, глагол привносит [его вместе с собой], ведь привнесенные находятся впереди привносящих (ὅτι τὸ μὲν ὄνομα συνεισφέρεται, τὸ δὲ ῥῆμα συνεισφέρει, τὰ δὲ συνεισφερόμενα προτερεύουσι τῶν συνεισφερόντων)»: так, если кто-то скажет «поражает» или «пишет», он обязательно привносит и сущность, а если кто- то скажет «маслина», он обязательно привносит и растение, поскольку маслина — растение, однако, если кто-то скажет «растение», он не обязательно привносит маслину, ибо не только маслина — растение, но и виноградная лоза, и смоковница, и некие другие. Хиробоск поясняет, что здесь τὸ συνεισφέρεται нужно понимать вместо (или наравне) с «мыслить вместе» (или «подразумевать») (ἀντὶ τοῦ συννοεῖται) (Hilgard 1894, 3.6–15)47.
Словарь, используемый при построении этих двух аргументов, полностью совпадает со словарем, широко распространенным в школьной философии в сходных контекстах: сущность привносится (подразумевается) привходящими (или другими по отношению к сущности категориями), но не привносит их, сущность уничтожает вместе с собой привходящие (или другие категории), но не уничтожается с их уничтожением, упразднение сущности ведет к упразднению привходящих, но не наоборот, — и то же самое относится к отношениям рода и его видов, — поэтому сущность и род первичны по природе по отношению к привходящим и видам, соответственно48. Исходным топосом здесь является объяснение представленного в «Категориях» понимания Аристотелем значений, в которых сказывается предшествующее относительно последующего, в том числе и значение предшествования по природе. Так, Аммоний и Филопон поясняют это значение на примере рода и вида, подобном второму примеру Хиробоска: предшествующее по природе — это (1) то, уничтожение чего, вместе с ним уничтожает и другое, но которое не уничтожается вместе с этим другим, и также (2) то, что привносится другим, но не привносит другое (τὸ δὲ φύσει πρότερόν ἐστι τὸ συναναιροῦν μὲν μὴ συναναιρούμενον δὲ καὶ τὸ συνεισφερόμενον μὲν μὴ συνεισφέρον δέ), как в случае «животного» и «человека» (рода и вида), поскольку уничтожение «животного» влечет уничтожение «человека», но не наоборот, а понятие и бытие «человека» привносит с собой понятие и бытие «животного», но не наоборот49.
Примечательно то, что Хиробоск здесь смешивает примеры, подобные которым в философском школьном языке относятся к взаимосвязи сущности и привходящего и взаимосвязи родов и видов (растение и его частные виды), и не заботится о противоречии, в которое впадает: сами по себе в отношении собственного рода маслина, виноградная лоза и смоковница не могут быть привходящим и делом, как и растение. Верным остается только один смысл: маслина, виноградная лоза, смоковница, как и человек, не являются глаголом и сказуемым, поскольку первые, будучи видами и сущностями, не предици-руются растению как сущности и роду, а последний — животному. Но в примере Хиробоска они уподобляются глаголу.
Третий аргумент из Scholia Londinensia и текста Хиробоска, как полагает Иеродиакону, позволяет реконструировать смысл аргумента тех грамматиков, которые отстаивали первенство и большее совершенство глагола по отношению к имени (Ierodiakonou 2002, 170–172). Дело в том, что позицию о большем совершенстве глагола в противоположность философской традиции высказывает Михаил Пселл в своем парафразе на «Об истолковании» и даже утверждает, что глагол, в отличие от имени, которое указывает только на существующую вещь, указывает вместе с существующей вещью также и на отношение (τὸ μὲν ὄνομα ὕπαρξιν δηλοῖ μόνην, τὸ δὲ ῥῆμα μετὰ τῆς ὑπάρξεως και ἀναφοράν), т.е. на то, что относится к вещи. Более того, будучи высказанным отдельно, он сам принимает функцию имени, поскольку в этом случае обозначает существующую вещь50. В целом Пселл не противоречит Аристотелю и традиции, поскольку философский анализ располагается сразу на уровне связки имени и глагола, но такая отсылка к грамматическому спору действительно оригинальна, так что Иеродиакону, опираясь в основном на третий аргумент Хиробоска, полагает, что Пселл воспроизводит позицию анонимных грамматиков, согласно которой глагол более совершенен, чем имя, именно потому, что глагол заставляет нас вместе с собой думать об имени, тогда как имя не заставляет нас думать вместе с собой о глаголе. Иными словами, эти грамматики использовали тот же самый аргумент, что и Хиробоск, в противоположном смысле.
Пселл не упоминает первенства глагола по природе, как и Хиробоск, хотя у последнего, возможно, имеется намек на общее направление источника всей дискуссии. Он утверждает, что все другие части предложения были изобретены для нужды имени и глагола (τὰ γὰρ ἄλλα μέρη τοῦ λόγου εἰς χρείαν τοῦ ὀνόματος καὶ τοῦ ῥήματος ἐπενοήθησαν), как для нужды василевса были изобретены архонты, или же одежда для нужды того, кому она нужна, и они, будучи производными, не могут иметь первенство в порядке (Hilgard 1889, 104.34–105.2). Здесь мы сталкиваемся с проблемой порядка изобретения мудрыми мужами частей предложения, которое должно было отражать природу вещей, означаемую соответствующими им словами, т.е. с восходящей еще как минимум к «Кратилу» Платона задачей и грамматики, и философии51.
-
ж) Первенство имени и глагола среди частей предложения
В собственно грамматическом смысле первенство связки имени и глагола среди других частей предложения неоспоримо. Как указывает комментатор из Scholia Vaticana: «В свою очередь, имя и глагол разумно стоят прежде других частей [предложения], ибо две эти [части], имя и глагол, являются главными и истинными частями предложения. Эти [части], в самом деле друг с другом сочетающиеся, производят совершенное [или: законченное] и безупречное предложение, такое, как “Сократ ходит”, тогда как все другие задуманы для совершенного [или: законченного] состава [т.е. синтаксического устройства исходной смысловой структуры предложения, формируемой сочетанием имени и глагола]. Потому они и носят не особые имена, но [такие, что они взяты] как [производные] от их функции [в предложении] (Τὸ δὲ 〈 ὄνομα 〉 καὶ 〈 τὸ ῥῆμα προτέτακται 〉 τῶν ἄλλων μερῶν εὐλόγως· κύρια γὰρ καὶ γνησιώτατα μέρη τοῦ λόγου τὰ δύο ταῦτα, τό γε ὄνομα καὶ τὸ ῥῆμα· ταῦτα γὰρ ἀλλήλοις συμπλακέντα τέλειον λόγον καὶ ἀνελλιπῆ ἀπεργάζεται, οἷον «Σωκράτης περιπατεῖ», πάντα δὲ τὰ ἄλλα πρὸς τὴν τελείαν σύνταξιν ἐπινενόηται· οὐδὲ γὰρ ἰδικοῖς ὀνόμασι κέχρηνται, ἀλλ’ ὡς ἀπὸ τῆς χρείας)» (Schol. Vat.: Hilgard 1901, 216.13–18)52. Причастие (μετοχὴ) именуется по его участию (διὰ τὸ μετέχειν) в особом свойстве (τῆς ἰδιότητος) имени и особом свойстве глагола, а также по его бытию между (μεταξὺ) именем и глаголом; артикль (ἄρθρον), означающий член тела или сустав, по его соединению со склоняемыми по падежам (διὰ τὸ συναρτᾶσθαι
πτωτικοῖς) словами, т.е. по связанности с ними (τουτέστι συνδεσμεῖσθαι); местоимение (ἀντωνυμία) по его использованию вместо (ἀντὶ) имени; предлог (πρόθεσις) по его постановке перед (διὰ τὸ προτίθεσθαι) именем и глаголом; наречие (ἐπίρρημα) по его приведению в связь с глаголом (или бытию при глаголе — ἐπὶ ῥήματα) (διὰ τὸ ἐπὶ ῥήματα φέρεσθαι); союз (σύνδεσμος) же именуется так, поскольку он связывает вместе (ἐπειδὴ συνδεσμεύει) члены предложения (Schol. Vat.: Hilgard 1901, 216.18–24)53.
-
4. Философское понятие о φωνή, ὄνομα, ῥῆμα, λόγος и λέξις
-
а) Философские φωνή, ὄνομα, ῥῆμα и утвердительное предложение
Теперь, возвращаясь к «Об истолковании» Аристотеля и к его толкованию Аммонием, можно сказать, что и грамматики, и философы, по разному понимая φωνή (первые — широко, вторые — сводя это понятие в логике до простого звучащего слова), одинаково особо выделяют связку имени и глагола, как двух главных φωνή, в качестве структурообразующего основания всякого предложения, без которой оно не может состояться и к которой может сводиться. Однако, в отличие от грамматиков, Аммоний указывает, что Аристотель занимается в «Об истолковании» не любой φωνή, но только именами и глаголами, не просто поскольку только их сочетание в речи дает завершенное понятие о высказываемом, но, прежде всего, поскольку такие сочетания имени и глагола выражают утверждение или отрицание, т.е. высказывают истину или обнаруживают ложь относительно того, что мыслится в высказываемом. Аристотель не говорит в своем сочинении обо всех частях предложения и обо всем, что говорится и записывается, как думали некоторые ученики Аммония, исходя из понятий грамматики. Соответственно, речь у него вовсе не идет о всяком предложении. Цель Аристотеля в логических сочинениях прояснить, что такое доказательство, и в соответствии с ней в «Категориях» он говорит о простых звучаниях, т.е. произносимых словах (περὶ τῶν ἁπλῶν φωνῶν), а в «Об истолковании» ставит задачу представить простые предложения (τοὺς ἁπλοῦς λόγους), которые составлены из переплетения простых звучаний, и которые, поскольку они предлагаются желающими нечто доказать своим собеседникам, называются пропозициями (силлогизмами) (προτάσεις) (Ammon. in Int .: Busse 1897, 1.21–2.9). Однако из пяти видов простых
предложений, оставляя в стороне звательные, повелительные, вопросительные и желательные, он рассматривает только λόγος ἀποφαντικός (высказывающее или утвердительное предложение) (Ammon. in Int .: Busse 1897, 2.9–25), или иначе, ἀπόφανσις (высказывание, утверждение), т.е. исключительно предикативное предложение (λόγος κατηγορικός), которое содержит в себе истину или ложь и, соответственно, в логическом смысле может быть посылкой или выводом в силлогизме. В этом смысле имена и глаголы в таком предложении выражают только то, о чем в нем говорится (имя), и то, что говорится об этой вещи (глагол), а именно: подлежащее и сказуемое о нем (Ammon. in Int .: Busse 1897, 7.15–8.22). Уже из этого ясно, что для Аристотеля, перипатетиков и философов неоплатоников его деление элементарных грамматических понятий не было собственно грамматическим, поскольку выражало форму логической предикации, так что имя в этом порядке означало подлежащее сказывания, а глагол — все сказуемое, даже если на месте глагола, т.е. в высказывании, которое в силлогизме становится пропозицией, находятся другие части предложения.
-
б) Грамматические части предложения и логическая связка имени и глагола в утвердительном предложении и речи
Из всего, что грамматики называют частями предложения (τοῦ λόγου μερῶν), Аристотель берет имя и глагол, поскольку они не нуждаются в других, чтобы составить утвердительное предложение (Ammon. in Int .: Busse 1897, 11.1–7). При этом из восьми частей предложения грамматиков только некоторые в предикативном смысле являются означающими природ или лиц, действий и претерпеваний, или их сочетаний, а именно: местоимения, имена, глаголы и причастия. Их вполне достаточно, чтобы сформулировать утвердительное предложение. Остальные части речи не обозначают подлежащее и сказуемое, — только некоторые наречия так или иначе проясняют их связь, например, в отношении времени, места, порядка, принадлежности всем или некоторым и т.д., — в то время как другие полезны для остальных видов предложений, — в свою очередь, артикль, предлог и союз сами по себе вовсе не имеют значения (Ammon. in Int .: Busse 1897, 11.8–12.15). Те из выбранных четырех, которые произносятся без времени (имя и местоимение), имеют функцию подлежащего (хотя имя посредством глагола-связки «есть» может быть и на месте глагола), а те, что произносятся со временем (глагол и причастие), являются глаголами. Сочетание лица с действием и претерпеванием в формулировках Аммония указывает на способность причастия (как и
имени в грамматическом смысле) оказаться как на месте имени (подлежащего), так и глагола (сказуемого). Все остальные части предложения, даже те, что проясняют связь подлежащего и сказуемого (часть наречий), частями предложения в собственном смысле не являются (Ammon. in Int .: Busse 1897, 12.16–13.6)54. С точки зрения философии, в отличие от словоупотребления грамматиков, части предложения в грамматическом смысле — это части фразы (законченного по смыслу высказывания) (λέξεως μέρη), хотя, как мы видели, у грамматиков λέξις технически означает «слово». Со ссылкой на известный пассаж из «Государства» Платона (Plat. Resp . 3, 392C), Аммоний поясняет, что грамматически предложения являются частями λέξις, и если первые состоят в основном из звучащих слов, обозначающих вещи, то λέξις состоит вообще из всех звучащих слов, и в нем части предложения используются в более широком, т.е. грамматическом, смысле «стиля, стремящегося к красоте и сразу к особенному составу [частей фразы] (τῆς πρὸς κάλλος ἤδη καὶ ποιὰν σύνταξιν ἀποβλεπούσης ἑρμηνείας)» (Ammon. in Int .: Busse 1897, 13.7–18)55. Далее, воспроизведя уже рассмотренное нами грамматическое объяснение первенства имени и глагола в отношении остальных частей предложения их функциональной зависимостью от связки имени и глагола, Аммоний отмечает, что и Аристотель иногда высказывался в согласии с более общим значением понятия о частях предложения, которое включает их все, т.е. так, как это делают грамматики (Ammon. in Int .: Busse 1897, 14.18–15.13).
-
в) Утверждение и отрицание как виды утвердительного предложения: φωνή как материя речи
Само по себе утвердительное предложение или ἀπόφανσις (которое мы будем переводить как высказывание, чтобы не путать с κατάφασις) делится на утверждение (κατάφασις) и отрицание (ἀπόφασις), и это конечное деление предложения, которое, вслед за Порфирием, Аммоний понимает как деление рода на виды (Ammon. in Int.: Busse 1897, 15.16–30). Соответственно у него, наконец, появляются основания для ответа на вопрос о природе φωνή, поскольку, если предложение является общим родом для его пяти видов, а один из них — утвердительное предложение — как род делится на два последних вида, а именно утверждение и отрицание, и, соответственно, мы имеем всю цепь родов и видов в целом, кроме первого рода, от которого зависит полная ясность относительно всех его подразделений, в определение которых он входит первым, то возникает вопрос, почему Аристотель не упоминает о том, что род предложения (или скорее речи) (τὸ τοῦ λόγου γένος), т.е. φωνή, также требует объяснения посредством определения (Ammon. in Int.: Busse 1897, 15.31–16.15). В данном месте, в силу двойственности φωνή, Аммоний употребляет λόγος, скорее, в значении речи вообще. Исследователи природы обсуждали φωνή как продукт природы, как и зрение и слух, поскольку φωνή дано людям от природы. В этом смысле речь, высказывание, утверждение и отрицание являются φωνή, но при этом «будучи сформированными [или: видообразованными] нашим пониманием и произносимыми так-то и так-то (τὸ ἀπὸ τῆς ἡμετέρας ἐννοίας εἰδοποιεῖσθαι καὶ τοίως ἢ τοίως προφέρεσθαι)», т.е. различным образом в силу обработки понятием. Поэтому φωνή является предметом логики, но никак не физики, и потому есть не просто род речи, как некоторые (возможно, Аммоний имел в виду грамматиков) полагают. Простое звучание, т.е. слово, как предмет логики, есть не род речи, а род φωνή в речи (τῆς κατὰ τὸν λόγον φωνῆς), поскольку в отношении речи φωνή является материей, а не формой, и собственным родом для речи, как об этом говорит Аристотель в «Категориях»56, является количество (Ammon. in Int.: Busse 1897, 16.15–30).
Таким образом, с точки зрения Аристотеля в интерпретации Аммония, простые звучания или произносимые человеком слова, являются символами или знаками (σύμβολα καὶ σημεῖα) простых мыслей, которые, в свою очередь, являются подобиями простых вещей или их образами в душе (слово Сократ, мысль о Сократе и сам Сократ). Соответственно, сложное звучание (φωνὴ σύνθετος) будет символом сложной мысли, а последняя сложной вещи (произнесение высказывания «Сократ бежит», мысль о бегущем Сократе и сам бегущий Сократ) (Ammon. in Int.: Busse 1897, 20.33–21.4). Подобие (ὁμοίωμα) отличается от символа сходством с вещью, которую оно стремится отобразить насколько возможно, в то время как символы или знаки устанавливаются людьми произвольно (Ammon. in Int.: Busse 1897, 20.1–31). Поскольку сложения, т.е. сложные мысли и сложные звучания, составляются только из собрания простых (ἐκ τῆς τῶν ἁπλῶν συνδρομῆς), то истина и ложь как то, что появляется только в утверждении и отрицании, не даны в простых, но существуют только в отношении сложных мыслей и звучаний, причем в логическом смысле в отношении даже сложных вещей не может быть никакой истины или лжи, поскольку логическая истина, как и ложь, проявляется только в отношении сложных мыслей и звучаний к вещам (πράγματα) (Ammon. in Int.: Busse 1897, 21.4–10)57.
Далее Аммоний поясняет, что сами по себе звучания не могут быть символами ни простых, ни сложных мыслей, и сложное звучание представляет собой сочетание имени и глагола, каковые и есть символы сложных мыслей, допускающих истину и ложь. По его словам, Аристотель не говорит, что звучания есть символы претерпеваний в душе, т.е. мыслей, но говорит: Ἔστι … οὖν τὰ ἐν τῇ φωνῇ τῶν ἐν τῇ ψυχῇ παθημάτων σύμβολα («те, что в звучании [т.е. произносимом слове], есть символы претерпеваний в душе»). Имя и глагол, а также предложение, которое из них состоит, явлены трояко: в душе — в простых мыслях и во внутренней речи, т.е. в сложных мыслях, в действительном произношении и на письме. Таким образом имена и глаголы даны как мыслимые, как произносимые символы мыслимого, и как записанные символы произносимого (Ammon. in Int.: Busse 1897, 22.3–21). В другом смысле, который уточняет первый, Аристотель говорит так, поскольку произнесение звуков (τὸ φωνεῖν) дано нам от природы, а имена и глаголы изобретаются нами и используют φωνή как материю. Как куски дерева соединяются вместе и возникает дверь или трон, или когда золото принимает соответствующие отпечатки и возникает монета, так же и имена и глаголы — не просто звучания, но звучания, именно такими, какие они есть, сформированные и образованные посредством языкового воображения (ὑπὸ τῆς λεκτικῆς φαντασίας), и принятые в качестве символов мыслей в душе. Иными словами, τὰ ἐν τῇ φωνῇ Аристотеля означает имена и глаголы в том смысле, что это не просто звучания, но звучания такого вот свойства и оформления (τοιῶσδε ἔχουσαι καὶ μορφωθεῖσαι), и как обозначающие мысли они являются наложенными (θέσει εἰσὶ), или установленными, нами и могут быть названы символами претерпеваний в душе (Ammon. in Int.: Busse 1897, 22.21–23.9). Таким образом, каждое φωνή оказывается именем или глаголом, конкретный состав произносимых элементов которых в случае каждого имени и каждого глагола может быть записан при помощи τὰ γραφόμενα, которые, будучи принятыми опять же по нашему собственному установлению, являются символами τῶν ἐν τῇ φωνῇ («того, что в звучаниях»), т.е. так-то оформленных звучаний таких-то имен или глаголов, что следом и доказывает Аммоний в уже изложенном нами выше рассуждении о том, почему Аристотель в своем исследовании не называет τὰ στοιχεῖα и τὰ γράμματα символами «того, что в звучаниях».
-
г) Мысль и φωνή: философская конструкция утвердительного предложения
-
5. Заключение: речь и истина
В комментарии к 6 главе Аммоний вслед за Аристотелем формулирует логический принцип исключенного третьего применительно к утверждению и отрицанию как единственным видам высказывания, а именно, показывает, что утверждение и отрицание всегда разделяют истинное и ложное так, что одно из них ложно, а другое истинно, и наоборот. Всегда истинному утверждению в отношении вещи, а именно, что ей, как подлежащему в утверждении, присуще сказуемое (предикат), противолежит ложное отрицание того, что оно ей не присуще; а ложному утверждению в отношении вещи, а именно, что ей, как подлежащему в утверждении, присуще это сказуемое (предикат), противолежит истинное отрицание того, что ей оно не присуще. Только соответствие природе вещи делает наше утверждение или отрицание истинным (Ammon. in Int .: Busse 1897, 81.13–83.2). Этот спор (μάχην) утверждения и отрицания, которые противолежат друг другу по своей истинности и ложности, Аристотель называет противоречием (ἀντίφασιν) (Ammon. in Int .: Busse 1897, 83.3–8). Однако это определение противоречия еще не точно, и потому он его дополняет, указывая, что противолежащими будут только те утверждение и отрицание, которые производят сказывание одного и то же сказуемого об одном и том же подлежащем, в чем и состоит противоречие (Ammon. in Int .: Busse 1897, 83.22–84.25). Кроме того, недостаточно, чтобы подлежащий термин в обоих пропозициях был тем же самым только по слову (κατὰ μόνην τὴν λέξιν), и тем же самым сказуемый термин также, т.е. они не могут быть омонимами. В противном случае и утверждение, и отрицание, каждое в отдельности, будет равным образом и истинным, и ложным, т.е. они не будут противоречить друг другу, поскольку под одним словом в подлежащем либо сказуемом будут мыслится разные вещи. Помимо этого, термины в обоих пропозициях должны быть взяты в одном и том же отношении под любой из категорий (в отношении к одной вещи, а не разным, по времени, месту, качеству и т.д.), а также в отношении модальности, т.е. в каждой из пропозиций либо в действительности, либо в возможности (Ammon. in Int .: Busse 1897, 84.26–85.27).
То, что никакая простая мысль не принимает ни истины, ни лжи, ясно из индукции. Образующий в себе мысль о Сократе, не мыслит ничего истинного или ложного, если к мыслимому не добавлено хождение, чтение или бытие, ведь эта мысль окажется истинной только, если в этот момент вещи случится быть в том состоянии, в котором ее представляет примышление, т.е. образующая мысли способность (ἐπίνοια). Но если вещь находится в другом состоянии, а душа представляет противолежащее (ἀντικείμενον), и Сократ в этот момент не ходит, хотя мы представляем его идущим, то она необходимо является ложной. Соответственно, и то, что в звучании (τὰ κατὰ τὴν φωνὴν), также подобно этому, ведь сколько раз не произнеси имя Сократа, не скажешь ничего ни истинного, ни ложного. Однако составивший вместе имя и глагол и сказавший «Сократ ходит», сказал либо истину, либо ложь. И отрицающий «хождение» Сократа и говорящий «Сократ не ходит» тоже произнес предложение, которое принимает истину или ложь. Таким образом, истина и ложь имеются только в утвердительных предложениях, когда относительно подлежащего нечто утверждается или отрицается. В случае всех других видов предложения имя и глагол также составляются вместе, но не содержат истины или лжи. При этом утверждение и отрицание, или иначе сложение и разделение посредством отрицательной частицы, должны иметь характер присущности, т.е. должны выявлять, что одно другому присуще или не присуще (ὑπάρχειν ἢ μὴ ὑπάρχειν) (Ammon. in Int.: Busse 1897, 26.23–27.14).
Однако даже применительно к утвердительному предложению не всякое сочетание имени и глагола создает завершенное (τέλειον), т.е. истинное или ложное, предложение (Ammon. in Int .: Busse 1897, 27.14–16). Имя в логическом смысле как подлежащее должно быть в номинативе, все косвенные падежи имен в качестве имени Аристотелем и Аммонием не классифицируются. Другие варианты предложений, которые выглядят как утвердительные, будут таковыми, если могут быть приведены в соответствие с предикативной формой завершенного утвердительного предложения. Так же и глагол, основным свойством которого в дополнение к свойству означивания действия и претерпевания, а также тому, что он всегда сказывается о подлежащем58, но не может им быть, является указание на время, логически берется Аристотелем в трех смыслах: 1) грамматического глагола в широком смысле, включающем как глаголы в настоящем времени, так и неопределенные глаголы и падежи глагола (τὰ ἀόριστα ῥήματα καὶ αἱ πτώσεις τοῦ ῥήματος), т.е. словоизменение глагола в настоящем времени в формы прошедшего и будущего времени; 2) грамматического глагола в собственном смысле, т.е. в настоящем времени; и 3) глагола в чисто логическом, т.е. предикативном, смысле, включающем как грамматические глаголы, так и имена, и причастия, присоединяемые к подлежащему при помощи глагольной связки «есть» (Ammon. in Int .: Busse 1897, 52.17–53.30). Что касается грамматически одночастных предложений, состоящих в греческом языке из одного глагола, то в первом и втором лице все они подразумевают определенное подлежащее и в настоящем времени составляют утвердительное предложение, а в третьем лице — составляют утвердительное предложение только если не являются безличными и подразумевают определенное подлежащее (Ammon. in Int .: Busse 1897, 28.11–29.11). Все эти и другие особенности утвердительного предложения и его грамматического состава Аммоний подробно разъясняет в комментарии на последние строки 1 главы и 2–5 главы «Об истолковании».
Хотя, как говорит Аммоний, троп, содержащий омонимию, только один из тринадцати софистических тропов, которые обсуждает Аристотель в «О софистических опровержениях» (Ammon. in Int.: Busse 1897, 85.28–86.7), можно сказать, что этот троп важнейший. С ним сталкивается и философ, и грамматик, поскольку они оба пытаются справиться с омонимией. Философу необ- ходимо не допустить омонимии в терминах пропозиций, чтобы точно их противополагать, что необходимо для правильного построения доказательных силлогизмов. Для грамматика выявление омонимии и разведение омонимичных значений слов — это важнейшая задача не только при создании лексиконов, но и непосредственно в ходе работы над поэтическими и прозаическими текстами, над их исправлением, экзегезой и критикой.
Список сокращений
Dion. Thracx Ars gramm. — Dionysius Thracx. Ars grammatica (Uhlig 1883).
Comment. Melamp. — Scholia in Dionysii Thracis Artem grammaticam. Commentarius Melampodis seu Diomedis (Hilgard 1901, 10–67).
Comment. Heliodor. — Scholia in Dionysii Thracis Artem grammaticam. Commentarius Heliodori (Hilgard 1901, 67–106).
Schol. Vat. — Scholia in Dionysii Thracis Artem grammaticam. Scholia Vaticana (Hilgard 1901, 106–292).
Schol. Marc. — Scholia in Dionysii Thracis Artem grammaticam. Scholia Marciana (Hil-gard 1901, 292–442).
Schol. Lond. — Scholia in Dionysii Thracis Artem grammaticam. Scholia Londinensia (Hil-gard 1901, 442–565).