Плиний Младший, речь Диотимы и типы литературного бессмертия

Автор: И.Д. Колесников

Журнал: Schole. Философское антиковедение и классическая традиция @classics-nsu-schole

Рубрика: Статьи

Статья в выпуске: 1 т.19, 2025 года.

Бесплатный доступ

Идея литературного бессмертия впервые появляется в гомеровском эпосе: герои продолжают жить во славе. Дальнейшая традиция развивает этот мотив – мы должны подражать нашим героям или предкам, ибо только так им будут оказаны должные почести. Но развивается и другое (историческое) понимание литературного бессмертия, направленное на спасение прошлого от забвения, а не на влияние на настоящее (письменная культура, в отличие от устной традиции, мыслит именно так). Платон в этом вопросе занимает позицию «поэтического» бессмертия, но рассматривает поэзию в этическом контексте и стремится отбирать поэтов, имеющих право воспитывать молодёжь. В эллинистическо-римскую эпоху смысловые акценты смещаются, и теперь сам автор претендует на литературное бессмертие. Идея бессмертия автора смешивается с обычным бессмертием во славе и с религиозным бессмертием души (писатель становится служителем муз). Позиция Плиния Младшего не ограничивается ни двумя «чистыми» типами литературного бессмертия («поэтическим» или «историческим»), ни двумя «смешанными» типами (бессмертием во славе и бессмертием служителя муз). Плиний наметил новое понимание литературного бессмертия – бессмертия как образцового автора, каким для него был Цицерон.

Еще

Литературное бессмертие, память, Плиний Младший, Платон

Короткий адрес: https://sciup.org/147251061

IDR: 147251061   |   DOI: 10.25205/1995-4328-2025-19-1-205-220

Текст научной статьи Плиний Младший, речь Диотимы и типы литературного бессмертия

* Исследование выполнено за счет гранта Российского научного фонда № 24-28-00627. This study was funded by Russian Science Foundation, project number 24-28-00627

В монументальном труде «Европейская литература и латинское Средневековье» Эрнст Роберт Курциус подробно останавливается на распространённой

идее литературного (и художественного) бессмертия. Однако стоит нам обратиться хотя бы к её античным истокам, как мы обнаружим, что идея эта указывает на подчас различные, а порой и не вполне совместимые между собой смыслы, выявлению которых и посвящена данная статья.

При историческом рассмотрении этого смыслового многообразия мы отдельно остановимся на двух авторах. Во-первых, это Платон, и прежде всего знаменитая «речь Диотимы» из «Пира»1, где поэтическое бессмертие впервые становится предметом теоретического осмысления. Платон не первый, кто озвучил эту мысль, но он первый, кто попытался дать ей философское обоснование, однако для понимания указанного места понадобится привлечение более широкого контекста. Во-вторых, Плиний Младший — автор, в чьём творчестве мотив «литературного бессмертия» оказывается едва ли не одним из центральных. Привлечение столь далёких фигур может создать видимость сравнительного метода в дурном смысле, но нашей целью является не сопоставление их, а исследование истории идеи литературного бессмертия, её возникновение и многовековое развитие, для уяснения которого два этих автора дают прекрасный материал.

Между Клио и Каллиопой

В эпической традиции смерти противопоставлена слава: Ахилл стоит перед возможностью вернуться живым на родину или погибнуть, стяжав «бессмертную славу» (κλέος ἄφθιτον); на весть о скорой гибели, которую ему предрекает мать, он отвечает, что покроет себя великой славой (то же самое перед лицом гибели говорит себе Гектор)2. Мысль о том, что воспетое аэдом будет жить вечно и пребудет у всех на устах, появляется именно в устной традиции, и это важное уточнение, ибо мотив бессмертия письменного текста кажется более понятным: единожды написанное сохранится для будущего3. Но «бессмертная слава» означает не сохранение имени и сведений о жизни посредством записи, а повторяющееся устное воспроизведение. О.М. Фрейденберг писала: «Их [героев — И.К.] подвиги, поединки, смерти, поражения и победы ареальны, и о них поют в ‘поминаниях’, в ‘славах’, где герои оживают… и только в них, по Гомеру и Пиндару, вечно живёт умерший»4. Казалось бы, очевидно, что песнь в настоящий момент повествует о герое, который жил когда-то в прошлом — но в глазах носителей устной традиции это неверно; герой, скорее, продолжает жить и живёт в этой песни, каждое его деяние живо в той степени, в какой о нём поют. Можно сказать, пусть и с некоторым преувеличением, что в устной традиции отсутствовала дистанция между «реальной жизнью» некоего героя и последующим его присутствием в эпической песни, между прошлым и настоящим; когда эпический поэт говорит о том, что герой жив в славе, это отнюдь не метафора. Сама память понималась в устной традиции иначе. Отмечая, что в гомеровских гимнах память обращена не только к погибшим героям, но и к богам, Э. Баккер задаётся вопросом: что это за память, обращённая к Аполлону? Это не прошлое, не история, и не традиция, ведь в гомеровском гимне речь идёт о памяти в отношении живого бога. «Вспомнить о боге значит обеспечивать — через настойчивую песню-речь — его (ритуальное) присутствие; вспомнить песню значит исполнить песню, то есть, перенести мир героев в настоящее. Вспомнить о пище, сне или телесной силе у Гомера значит есть, спать или быть сильным»5.

Затем формулы κλέος ἄφθιτον и ἀθάνατον κλέος выходят далеко за пределы эпоса, они встречаются у поэтов и историков, в речах ораторов и в эпита-фиях6. Лирика унаследовала и сам мотив бессмертия в поэтическом слове: пусть тело и смертно, но имя человека будут помнить благодаря песни7; герои живы в слове, доблесть увековечена песнью, без неё всё покрыто мраком; слово живёт дольше, чем дело, и люди беспамятны к тому, о чём не сложена великая речь8. Этот мотив особенно прижился в жанре эпитафии, чьё непосредственное назначение в том и состоит, чтобы сохранять память о человеке; вновь и вновь воспроизводится один и тот же топос: «Место твоё — не этот маленький участок земли у надгробия, а вечность и память потомков»9.

Память потомков не следует преждевременно отождествлять с бездейственным упоминанием: воспоминание о славном предке обязывает соответ- ствовать ему, подражать, делать его присутствующим в себе самом — вспомнить о нём значит перенять его черты и в каком-то смысле «стать им». Такова топика погребальных речей: по-настоящему помнить об умершем значит уподобиться ему, воплотить в себе его черты10. Мы не вполне согласны с утверждением, что подобный призыв к подражанию «служит целям идеологической пропаганды»11; по крайней мере, он этой функцией не ограничивается. Как и всякое общее место в античной риторике, это не бессодержательная фигура речи, а вполне осмысленный и закреплённый дальнейшей традицией призыв, пусть и утрачивающий со временем смысловое напряжение: слава делает умерших присутствующими, и по-настоящему помнить — значит быть, как они, заместить их, «стать ими». Лишь поэтому дальнейшей традиции было позволено раз за разом повторять топос «призыва к подражанию» в целях убеждения.

Это первый тип бессмертия, унаследованный от устной традиции, — бессмертие в славе, которая буквально оживляет героя, делает его вновь присутствующим, причём в той мере, в какой героическая песнь и погребальная речь возбуждают в слушателе стремление к подражанию, воспроизведению. Однако в письменной культуре постепенно складывается и другое понимание «литературного бессмертия», особенно в жанре историографии. Предисловия к историческим сочинениям полны таких формул, как «спасти от безвестности великие и удивительные дела, и всё, что будет достойным внимания», «вырвать у забвения то, что никто не рассказывал, и сохранить его для потомков», «сохранить от гибели дела минувших дней»12. Обращает на себя внимание, во-первых, смысловое ударение на забвении, безвестности. Конечно, поэтическое слово тоже противопоставляло славу смерти, но в нём власть времени и забвения не ощущается так настойчиво, как в исторической топике. Во-вторых, историограф предполагает и иной способ, каким он может «обессмертить» прошлое: спасти от забвения означает записать — не перенести в настоящее, чтобы воздействовать на людей, а сохранить прошлое, чтобы оно не было забыто. Сама память утрачивает прежние черты и становится интеллектуальной деятельностью, которая не нарушает дистанцию между настоящим и прошлым. Вероятно, поначалу история преследовала ту же цель, что и поэзия (имя Клио связано всё с той же κλέος, славой), а именно прославление прошлого, однако впоследствии на место славы пришла запись событий: иконографическими атрибутами Клио становятся свиток и стилус. Таким образом, к началу так называемой «классической эпохи» сложилось два условных типа литературного бессмертия: поэтический, где песнь не только обеспечивает герою «ритуальное присутствие», но и воскрешает его в подражающих ему потомках, и исторический, где труд повествует о деяниях прошлого, но не обязывает к подражанию. Весь этот контекст необходимо принимать во внимание при обращении к платоновскому «Пиру».

Речь Диотимы

Диотима в «Пире» говорит, что все люди беременны телом и душой, и что все они жаждут разрешиться от бремени в прекрасном13. Одних тяга к бессмертию воодушевляет на героические поступки, дабы те оставили непреходящую славу по своей добродетели14, другие стремятся увековечить себя в потомках, ведь и рождение — это тоже доля бессмертия15. Наконец, иные беременны душой, которая вынашивает разумение и прочие добродетели, таковы все поэты и изобретательные творцы16. Примечательно продолжение:

Да и каждый, пожалуй, предпочтёт иметь таких детей, чем обычных, если подумает о Гомере, Гесиоде и других прекрасных поэтах, чьё потомство достойно зависти, ибо оно приносит им бессмертную славу (ἀθάνατον κλέος) и сохраняет память о них, потому что и само незабываемо и бессмертно.17

Платон в «Пире» привносит в понимание литературного бессмертия нечто новое. Когда он пишет, что потомство Гомера и Гесиода воздаёт им «ἀθάνατον κλέος», речь идёт отнюдь не об их поэтическом даровании, поскольку сразу вслед за этим Диотима говорит:

Или возьми, если угодно, — продолжала она, — детей, оставленных Ликургом в Лакедемоне... В почёте у вас и Солон, родитель ваших законов, а в разных других местах, будь то у греков или у варваров, почётом пользуется много других людей, совершивших множество прекрасных дел и породивших разнообразные добро-детели.18

Итак, беременные духовно оставляют в качестве потомства не только поэмы, но и законы19. Причём «речь Диотимы» не единственное место, где Платон их сближает.

Прежде всего, это седьмая книга «Законов»: обычно молодые люди читают и заучивают наизусть дурных поэтов, а даже если и хороших, то и у них встречается как прекрасное, так и дурное20. На вопрос Клиния, что же тогда следует предпринять, на какие образцы должен взирать юноша,21 афинянин отвечает, что вся предыдущая беседа напоминает поэзию; из всего, что написано в стихах или прозе, лучше всего было бы нечто, напоминающее эту бе-седу22 — она и есть образец для чтения и заучивания наизусть. Подобная аналогия встречается в «Протагоре»: учителя в школе преподносят детям для заучивания наизусть творения хороших поэтов, у которых много наставлений и энкомиев древним доблестным мужам, дабы ребёнок, соревнуясь, подражал им и стремился им уподобиться. «А как перестанут они ходить к учителям, то уже полис заставляет их учить законы и жить согласно этим образцам»23.

Этический подход к поэзии у Платона общеизвестен, но идея поэтического бессмертия из речи Диотимы предстаёт в новом свете. Из представленных выше двух типов литературного бессмертия Платон явно склоняется к «поэтическому». Он разделяет мысль о перенесении прошлого в настоящее путём воспоминания и воспроизведения, но становится более «избирательным»: слово поэта живо в душе, и потому нельзя допустить, чтобы образцом стал поэт, чуждый добродетели (причём поэзия — и даже честолюбие24 — стоят выше отдельно взятого добродетельного поступка, так как она должна порождать добродетель). Платон придерживается мысли о том, что поэзия содержит в себе образец, παράδειγμα, который должен быть впитан слушателем. В этой воспитательной аналогии есть ещё один повторяющийся мотив, а именно заучивание наизусть. На наш взгляд, это согласуется с критикой письменного текста из «Федра»: Тамус говорит Тевту, что искусство письма поселит в души людей забвение, и что тот нашёл средство не для памяти, а для напоминания. Далее Сократ рассуждает об уязвимости записанных речей: если их спрашивают, то они отвечают одно и то же; говорят они разом ко всем — и к тем, кто их понимает, и к тем, кто нет; записанное слово не может защититься от несправедливой критики. Что же, в таком случае, делать? Нужно наносить письмена на души своих учеников25, чтобы те черпали воспоминания изнутри самих себя, а не извне26.

Взгляд Платона прикован к этическому воздействию поэзии, чья обязанность взращивать добродетель в душах потомков. Нельзя сказать, что Платон совершенно выбивается из намеченных до него тенденций, ведь сказанное напоминает топику «призыва к подражанию». Его «вкладом», если говорить о терминах «новшеств», становится именно сознательный упор на этическом содержании: авторы погребальных речей призывали подражать умершим, поскольку те проявили добродетель; Платон внимателен к тому, какая именно поэзия учит подлинной добродетели, и лишь после ответа на этот вопрос имеет смысл призыв к подражанию.

Идея литературного бессмертия в эллинистическо-римскую эпоху

В речи Диотимы обращает на себя внимание ещё одно обстоятельство: поэмы воздают «ἀθάνατον κλέος» и непреходящую память не эпическим героям, но самим авторам этих поэм. В классическую эпоху этот мотив был выражен достаточно слабо, чего не скажешь о литературе последующего периода, где поэт начинает прославлять и себя самого, где он сам стремится стать бессмертным. Мотив того, что поэт наделяет бессмертием других людей, правда, никуда не исчез27, но стала бросаться в глаза отчётливая тенденция к самопрославлению поэта28.29

Вероятно, это связано с изменившимся образом писателя. В эпоху эллинизма биографический жанр обращён не только к фигуре монарха, но также к профессиональному литератору, учёному и художнику30. Теперь не только поэт, но и грамматик стал человеком, достойным биографического сочинения. Честолюбие оратора кажется понятным, поскольку оно по существу мало отличается от честолюбия политика — но перемены заметны и здесь: оратор начинает восприниматься прежде всего как образцовый автор речей, и лишь во вторую очередь как участник политических событий. Иными словами, он бессмертен в своих собственных трудах, а не в памяти граждан: так, в риторическом упражнении Антоний стоит перед могилой Цицерона и осознаёт, что тот будет жив, пока живы его произведения31. Даже презирающий славу эпикуреец Лукреций полагает, что стихи его будут вечными32.

Широко известна эпитафия Эсхила, увековечившая его как участника Марафонской битвы, а вовсе не трагического поэта33. Но ситуация изменилась, и формулы бессмертия, причитавшиеся ранее павшим воинам34, полагались теперь и сочинителям: в 269 году Дексипп проявил личное мужество и стратегический гений, благодаря которым ему удалось защитить Афины от германских полчищ; дети составили метрическую надпись в его честь, где Декс-ипп прославляется как «ῥήτωρ καὶ συγγραφεύς», и ни слова о мужестве35.

Правда, всё это вносит некоторую путаницу в уяснение идеи литературного бессмертия, ведь в ряде случаев посмертная слава какого-либо автора ничем по существу не отличается от славы политического деятеля и даже просто экстравагантной личности, которая в эллинистическую эпоху удостоилась не менее пристального внимания биографического жанра, чем литератор или монарх36.

Плиний Младший: бренность и литература

Плиний Младший писал о бессмертии и славе столь часто, что некоторым комментаторам приходилось его защищать от возможного подозрения в избытке тщеславия37. Возможно, причиной столь пристального внимания Плиния к этой теме послужило изменение роли литератора, который в эпоху принципата был вынужден писать «в стол», причём стремление обессмертить себя заставляло авторов тщательно шлифовать свои творения (так полагает Э. Лефевр)38. Возможно также, что Плиний унаследовал настойчивое внимание к этой теме от своего образца Цицерона, с которым он, по неоднократным собственным заявлениям, стремился состязаться.

Взгляд Плиния39 обращён к будущему: именно от потомков, а не от современников, ожидает он суждения о своих речах, от них ожидает рассказов о славной дружбе между собой и Тацитом40: «Будет ли потомкам какое-либо дело до нас, я не знаю; мы, однако, достойны того, чтобы было — не из-за одарённости (это было бы высокомерно), а в силу усердия, труда и уважения к потомкам»41.

Но нас интересует упоминание бессмертия в контексте литературной деятельности. Сопоставляя деятельную и созерцательную жизнь, он пишет:

Полагаю счастливейшим того, кто наслаждается в ожидании доброй и сохраняющейся молвы и, уверенный в потомках, живёт с предстоящей славой. И мне, если бы не была перед глазами наградой вечность, нравился бы этот безмятежный и глубокий покой. Я считаю, что всем людям нужно помышлять или о своём бессмертии, или о смертности, и первым при этом стараться и добиваться, а вторым покоиться и расслабляться, и не утруждать краткую жизнь бренными трудами… Впрочем, ты не будешь противиться, поскольку непрестанно обдумываешь что-либо славное и бессмертное.42

Плиний раз за разом соотносит занятия словесностью с рядом таких понятий, как fama — gloria — immortalitas — aeternitas, и эта его настойчивость явно выходит за пределы «речевых фигур». Он видит какую-то жестокость в том, если умирает некто, готовивший «что-либо бессмертное»43, а затем добавляет: «Поэтому, пока у нас в распоряжении жизнь, постараемся, чтобы смерть нашла как можно меньше того, что сможет уничтожить»44. В другом письме: «Если не дано делами, то уж точно учёными занятиями отодвинем ненадёжность и бренность времени; и раз уж нам отказано жить долго, то оставим нечто, что удостоверит, что мы жили»45. Бессмертие приписывается не только плодам учёной жизни, но и самой этой жизни, однако Плиний не рассматривает словесность как способ обессмертить своё имя, бессмертна лишь та наша часть, которую мы посвятили занятиям (как в «Exegi monumen-tum» Горация46).

В сравнении с предшественниками Плиний как-то иначе упоминает «бренность», беспощадный ход времени. В контексте литературного бессмертия поэзия о разрушительной силе времени практически не говорит47; история хотя и упоминает, но всегда противопоставляет ей труд по спасению от забвения, которым занят историограф48. Плиний же не просто видит её, она его по-настоящему страшит. Тот пафос, с каким римский писатель говорит о литературном бессмертии, напоминает скорее стоиков и перипатетиков с тою лишь разницей, что они противопоставляли смерти добродетель или созерцание, ибо те не могут быть отняты смертью, а у Плиния эту роль играет словесность.

За несколько столетий идея литературного бессмертия существенно изменилась. Это бессмертие может полагаться, во-первых, герою поэтического произведения либо исторического повествования, во-вторых, самому произведению, в-третьих, его автору. В классическую эпоху подразумевалось чаще первое или второе: поэт славит героев, оратор призывает подражать павшим воинам, историк спасает от забвения деяния предков — но бессмертными могут быть и сами творения, будь то гомеровские поэмы или созданный на века труд историка49. Постепенно вырисовывается, а затем и начинает преобладать третье — претендовать на бессмертие может сам автор. Эта мысль встречалась и в классическую эпоху, но не так отчётливо, как в эллинистической и римской литературе.

Мы уже говорили, что изменение роли писателя привело к возможности его героизировать, так что литературная слава могла сравниться со славой политической, но она теряла при этом свои характерные черты, становясь «бессмертием в славе, которая дойдёт до потомков».

Интересно, что помимо «славы» у литературного бессмертия появляется ещё и религиозная трактовка, которую в достаточной мере исследовал Франц Кюмон. Музы способны наделить бессмертием того, кто посвятил жизнь поэзии и музыке, науке и философии50. Мы слышим отголоски подобной религиозности и у Плиния, который словно принёс обет посвятить свою жизнь литературным занятиям ради бессмертия. Многочисленные свидетельства о «литературном бессмертии» в связи с культом муз Кюмон рассматривает на фоне пифагорейского и платонического контекстов51, хотя порой и возникает впечатление, что он несколько преувеличивает их влияние на писателей того времени. Но немаловажно, что этот исследователь работал и с литературным, и с археологическим материалом: обнаружение мотива «литературного бессмертия» на надгробиях в некоторой степени расширяет картину — мы знаем, что это не только литературное упражнение наподобие того, когда разные авторы состязались в написании эпитафии Гомеру или Софоклу, прославляя их бессмертие.

Таким образом, перед нами ещё один смешанный тип литературного бессмертия, а именно развитие идеи бессмертия души, которого может удостоиться не только добродетельный муж, но также поэт и учёный, если в достаточной мере служил музам52. Становится понятнее, почему Птолемей Филопатор воздвиг Гомеру храм53, а Силий Италик с благоговением празднует день рождения Вергилия и посещает его могилу, словно святилище54. Последнее засвидетельствовано Плинием Младшим, сам же он не связывает муз с упованиями на собственное бессмертие55. Размышления Плиния пронизаны скорее этическим, чем религиозным пафосом: достоин бессмертия тот, кто содействовал бессмертию других. Нечто похожее мы встречаем в эпитафии по грамматику (дословный перевод): «Памятник подлинный твой, Феодор, не на могиле, но в тысячах книжных страниц, которыми ты воскресил умерших, вырвав из забвения труд мудрых песнопевцев»56. Грамматик посвятил всю свою жизнь наследию древних поэтов, он вызвал их к жизни из забвения, а потому и сам достоин памяти — но он почтен не просто памятником: все будут его помнить благодаря тысячам написанных им страниц (я сохраняю, и потому достоин того, чтобы сохранили и меня как соучастника вечности и бессмертия других).

У Плиния есть нечто от религиозного служения музам, есть и стремление к славе литератора, однако ни тем, ни другим он не ограничивается. В тип «исторического» бессмертия его позиция не укладывается по той причине, что одной только записи о своих деяниях и литературных трудах ему недостаточно, хотя подчас и создаётся впечатление, будто он удовлетворён неким смешением литературного бессмертия с филотимией. К типу «поэтического» понимания бессмертия его также не отнести, поскольку этическое воздействие на потомков им практически не предполагается57.

Что именно, в таком случае, пытался обессмертить Плиний? Во-первых, свою жизнь — жизнь не приближенного к императору чиновника, а человека, посвятившего всего себя литературным занятиям. На тот момент образ сочинителя был уже в достаточной для этого степени «героизирован», в нём было нечто от подвига или служения. «Это исследовать, это изучать, этому предаваться — разве не [значит] превзойти свою смертность?» — так Сенека говорит о занятиях физикой58, а Плиний вполне мог бы отнести эти слова к занятиям словесностью.

Во-вторых, своё литературное наследие. Он желает стать образцом для подражания, каковым выступает для него Цицерон. Плиний состязается с ним в надежде и самому достичь такого совершенства, которое претендовало бы на образцовость, он желает войти в литературный канон, но не для того, чтобы служить юношам этическим примером (как герои энкомиев у Платона), а чтобы с ним состязались в слове. Войти в канон значит стать вызовом и образцом. Стать бессмертным автором означает преобразить жанр либо добиться в нём некоего совершенства, чтобы с ним приходилось считаться и состязаться. И в этом отношении мотив литературного бессмертия у Плиния обретает новое звучание: быть бессмертным в своих стилистически образцовых творениях.

Заключение

Таким образом, в самых общих чертах мы наметили историю идеи литературного бессмертия. В эпоху устной традиции поэзия делала умерших, наряду с богами и героями, «ритуально присутствующими», песнь оживляла их. К опыту такого присутствия восходят истоки как историографии (Клио наделяет славой), так и поэтической традиции. В классическую эпоху идея литературного бессмертия ещё сохраняет в себе ряд древних черт: например, подлинная память об умершем предполагает подражание ему, перенятие его черт, в каком-то смысле «становление им». Так и у Платона литературное бессмертие значит следование образцам, но Платон уже осознаёт опасность, исходящую в этой связи от письменной культуры («будут черпать извне, а не изнутри самих себя»), и мыслит бессмертие в поэтических творениях по аналогии с бессмертием законодателя в законах: эти «письмена» должны быть нанесены на души потомков. Дело не в том, чтобы о поэте или законодателе знали, а в том, чтобы едва ли не инстинктивно ему следовали, то есть, перенимали черты справедливого мужа, становились им.

Конечно, во всём этом есть ряд «архаических» черт. Надгробие предка, например, обязывало к определённому образу действий, содержало безмолвный императив, а не просто осведомляло о том, что здесь покоится такой-то; поэтому общее место эпитафий «ты не под этим камнем, а в нашей памяти» следовало бы понимать чуть более буквально, чем мы склонны это делать. Да и сама память в эпоху устной традиции, если судить по гомеровскому эпосу, делала то, о чём вспоминают, непосредственно присутствующим: вспомнить о силе значит сделаться сильным, вспомнить об Аполлоне значит увидеть его присутствие.

Мы назвали такой тип литературного бессмертия в памяти «поэтическим», и к нему же тяготел Платон — в противовес иному, всё расширяющемуся пониманию литературного бессмертия — бессмертия в письменности, «историческому бессмертию». Этот тип отстоит уже дальше от архаики, он уже «не верит» тому, что записанное живёт и действует, оно только может быть приведено к жизни и действию, хотя от него этого и не ожидают; главное, чтобы прошлое было «вырвано у забвения». Но такому забвению противостоит не непосредственное присутствие в настоящем, как в «эпической памяти», а уведомление потомков, что имело место также и то-то, что жил также и такой-то.

Можно сказать, что агональное честолюбие воодушевляло по той причине, что если ты одержишь победу и прославишься, то с тобой будут считаться, вступать в состязание — это будет действенная память. Честолюбие вне этого состязательного характера сулило память любой ценой, главное, чтобы не забыли, и память о человеке перестаёт потомков к чему-то обязывать. Если сначала «достопамятное» относилось к чему-то, достойному памяти, подражания и состязания59, то впоследствии остаётся только первое, и достопамятное, memorabilia, относится ко всякого рода любопытным курьёзам.

В эпоху эллинизма литературная деятельность, во-первых, предоставила авторам (а не только героям) путь к бессмертию в славе, которое раньше принадлежало политической деятельности. Во-вторых, идея бессмертия души была переосмыслена в свете культа муз, так что человек, посвятивший свою жизнь музам, мог надеяться на посмертное существование. Оба этих типа мы назвали «смешанными», поскольку они развивают не собственно литературный мотив, а соединяют литературу с уже сложившимися представлениями о бессмертии (бессмертие в славе среди потомков и бессмертие души). На наш взгляд, у Плиния проявляется новая позиция, согласно которой литературное бессмертие означает, прежде всего, бессмертие в качестве непревзойдённого автора, вошедшего в перечень избранных образцов жанра, ставшего «классиком».

Статья научная