Созерцатель vs разочарованный странник: двоящийся персонаж в «Заметках» А. Платонова
Автор: Проскурина Елена Николаевна
Журнал: Сибирский филологический форум @sibfil
Рубрика: Литературоведение
Статья в выпуске: 2 (19), 2022 года.
Бесплатный доступ
Постановка проблемы. «Заметки» А. Платонова входят в корпус его ранних лирико-философских рассказов. К ним относятся произведения 1921 г. «Жажда нищего», «В звездной пустыне», «Поэма мысли», «Невозможное». Однако до сих пор «Заметки» не анализировались как часть этого круга произведений. Цель исследования: на анализе типа героя, поэтики сюжета показать единство «Заметок» с другими лирико-философскими рассказами Платонова. Раскрыть динамику образа героя и стратегию сюжета рассказа. Выявить его особое место в кругу названных произведений. Показать связь платоновского героя-странника с Заратустрой Ф. Ницше, а также ницшеанские истоки некоторых мотивов в рассказах Платонова. Выводы. В отличие от других лирико-философских рассказов, «Заметки» имеют двухчастную структуру. Принцип контрапункта, организующий две части, оправдан авторской логикой: она движется от умозрительного очарования видом «бесконечных пространств» и «далеких деревень» к разочарованности реальной жизнью. Таким образом, обе части существуют в согласовании друг с другом, образуя единое текстовое целое с заложенной в нем контрастной основой. Своими «Заметками» Платонов завершает одно из направлений собственного творчества, подводит итог своим сложным лирико-философским, утопическим рефлексиям. В дальнейшей творческой перспективе утопические проспекции все отчетливее оборачиваются своей жанровой противоположностью.
Ранняя проза а. платонова, ф. ницше, лирико-философская проза, поэтика сюжета, мотив, контрапункт
Короткий адрес: https://sciup.org/144162208
IDR: 144162208
Текст научной статьи Созерцатель vs разочарованный странник: двоящийся персонаж в «Заметках» А. Платонова
Т ип героя-созерцателя, раз и навсегда очарованного таинственной красотой мира, проходит через все творчество Платонова. В ранний период начала 1920-х гг. он наиболее развернуто представлен в корпусе лирико-философских рассказов «Жажда нищего», «В звездной пустыне», «Поэма мысли», «Невозможное», а также в первой части «Заметок», озаглавленной «В полях». Отметим, что «Заметки» остаются практически не исследованным произведением писателя. Нами обнаружена лишь одна посвященная им статья [Брагина, 2008]. Тем более они не анализировались как часть лирико-философской прозы Платонова. Некоторые наблюдения в этой связи сделаны нами в работе [Проскурина, 2021].
Приведем начало рассказа «В звездной пустыне»:
«Был глубокий вечер и звезды. От звезд земля казалась голубой. Звезды стояли. Игнат Чагов шел один в поле. <…> Он не мог видеть равнодушно всю эту нестерпимую, рыдающую красоту мира. …Подними только голову, и радостная мука войдет в тебя. Звезды идут и идут, а мы не с ними, и они нас не знают» [Платонов, 2004, с. 176]1.
Схожая картина в более развернутом варианте представлена в рассказе «Невозможное», где увидена героем и его «лучшим другом»:
«Раз мы стояли с ним в поле ранним утром. На востоке в нежном невыразимом свете горела одна пышная последняя голубая звезда, и на нее неслись и неслись без ветра, в великой утренней тишине, неуловимые, почти несуществующие облака. В этот час все дороги в поле были пусты и прямо и недвижно стояла полными колосьями рожь. Далекий город не начал еще греметь. Это был час полета облаков и тихого света. Я узнал тогда, что полная тишина есть вселенская музыка, и слушать ее можно без конца и позабыть жить. Мы стояли очарованные и почти плакали от восторга. Облака умерли, и уже летели другие навстречу солнцу и сгорали в утреннем свете солнца и последней звезды. Эта звезда светилась и сквозь облака. Мы тогда поняли, как много неземного на земле, как в нашу тяжелую вселенную врываются другие, неведомые, чужие и легкие, как свет и дыхание, миры» (с. 190).
Этим настроениям вторит начало «Поэмы мысли»:
«На земле так тихо, что падают звезды. В своем сердце мы носим свою тоску и жажду невозможного. Сердце это корень, из которого растет и растет человек, это обитель вечной надежды и влюбленности. Самое большое чудо – это то, что мы все еще живы, живы в холодной бездне, в черной пустынной яме, полной звезд и костров» (с. 174).
Близка по интонации и образности процитированным фрагментам миниатюра «В полях», являющаяся первой частью платоновских «Заметок»:
«Я шел по глубокому логу. Ночь, бесконечные пространства, далекие темные деревни, и одна звезда над головою в мутной смертельной мгле… Нельзя поверить, что можно выйти отсюда, что есть города, музыка, что завтра будет полдень, а через полгода весна. В этот миг сердце полно любовью и жалостью, но некого тут любить. Все мертво и тихо, все – далеко. Если вглядишься в звезду, то ужас войдет в душу, можно зарыдать от безнадежности и невыразимой муки – так далека, далека эта звезда. Можно думать о бесконечности – это легко, а тут я вижу, я достаю ее и слышу ее молчание, мне кажется, что я лечу, и только светится недостижимое дно колодца, и стены пропасти не движутся от полета. От вздоха в таком просторе разрывается сердце, от взгляда в провал между звезд становишься бессмертным» (с. 184).
Приведенные фрагменты отражают мечту об идеале юного автора и его героев-автоперсонажей, жажду прорыва в «невозможное», к вечной истине сквозь туманящую ее действительность. Автоперсонажный статус героя «Заметок», впервые опубликованных в газете «Воронежская коммуна» 4 декабря 1921 г. [Комментарии, 2004, с. 580], поддерживается реальными биографическими обстоя тельствами: с лета 1921 по весну 1922 г. писатель не раз путешествовал в село
СИБИРСКИЙ ФИЛОЛОГИЧЕСКИЙ ФОРУМ 2022. № 2 (19)

Верхнее Волошино, где «в качестве ликвидатора крестьянской неграмотности работала Мария Кашинцева – невеста, а затем жена Платонова» [Там же]. Кроме того, у его путешествий по губернии была еще одна цель: «пропаганда среди крестьян идеи гидрофикации, обучение их приемам борьбы с засухой» [Там же]. Таким образом, можно утверждать, что, помимо героя «Заметок», автоперсонаж-ной позицией объединены герой рассказа «В звездной пустыне», опубликованного в воронежской газете «Огни» 4 июля 1921 г. [Там же, с. 579], а также герой и его «лучший друг» в рассказе «Невозможное», датируемом второй половиной 1921 г. [Там же, с. 581]. Мотивное единство с другими рассказами и эмоциональное состояние героя в «Поэме мысли» дают основание вписать его в тот же авто-персонажный ряд. В «Жажде нищего» метой автоперсонажности служит подпись «Нищий» под первой публикацией рассказа [Там же, с. 578].
Все пейзажные зарисовки объединены картиной ночи либо предутреннего состояния мира с повторяющимися элементами романтического пейзажа: далекого звездного неба, бесконечности космического пространства – манящего и одновременно устрашающего своей бездонностью. Восторг перед открывающейся картиной мира и чувство боли от несовершенства земного бытия, пронизывающие сюжетное пространство рассказов, достигают у платоновских героев степени эмоционального перенапряжения. Их внутренние рассуждения, организованные как лирический поток мысли, выдвигают на первое место не сами по себе картины ночного ландшафта, а вызванное ими переживание субъекта высказывания, что преобразует его в лирического героя, для которого наблюдение за идущими день и ночь облаками оказывается личным откровением вечного движения жизни [подробно см.: Проскурина, 2016]. Это рождает в его сознании сложные ощущения: одиночества, тайны, жажды бессмертия. В такой момент «время, логика и связанные с ними четкие образы оказываются на периферии сознания» [Брагина, 2008, с. 190]. Созерцательность смешивается с мечтой, «тайной думой» о прорыве в «невозможное», чему подыгрывает странническая позиция героя.
Странник – еще один сквозной образ платоновской прозы, наделенный романтическими характеристиками. В нем могут варьироваться доминантные черты: искателя «воли» (герои рассказа «Серега и я»), построенного коммунизма (Саша Дванов, Копенкин в «Чевенгуре»), истины (Вощев в «Котловане») и др. Но во всех случаях объединяет их неудовлетворенность настоящим. Героев-путников ранних лирико-философских рассказов связывает тоска по единству с мирозданием, жажда преодоления онтологического одиночества («Звезды идут и идут, а мы не с ними, и они нас не знают»). Автор проигрывает разные умозрительные варианты реализации этой «жажды», главными из которых оказываются любовь к миру и человеку и ненависть к наличествующему бытию. Чаще всего два этих чувства перетекают одно в другое как единая любовь-ненависть, что можно наблюдать в рассказах «В звездной пустыне», «Невозможное». В отличие от них, в двух частях «Заметок» душевные состояния героя резко разграничены: романтические грезы первой части оборачиваются горьким разочарованием во второй, что вызвано его столкновением с низкой действительностью.
Лирический сюжет первой заметки «В полях» строится вокруг темы любви. Взор героя-путника скользит от картины звездного ночного неба к земле, с ее полями, оврагами, деревнями, которые не менее чудесны для него, чем завораживающий небесный ландшафт. Виднеющиеся деревенские избы вызывают в его душе цепочку воспоминаний: о родном доме, одиноком страннике, когда-то прошедшем мимо. Казалось бы, навсегда забытый образ сохранен памятью сердца – и это еще один сквозной элемент поэтики Платонова, «задекларированный» в раннем произведении:
«Я и на Солнце и на Сатурне не забуду этого лога, этой ночи и смертной тишины. Все мне дорого, ничего нельзя забыть и оставить; и каждой рытвине, каждому столбу и далекому человеку, пропадающему на дороге, я говорю: я возвращусь» (с. 184).
Мир обыденных вещей романтизируется вписанным в него образом невесты:
«Всякий человек имеет в мире невесту, и только потому он способен жить. У одного ее имя Мария, у другого приснившийся тайный образ во сне, у третьего печная дверка или весенний тоскующий ветер» (с. 184).
Имя невесты порождает ряд проекций, в основу которых заложена биографическая ситуация: влюбленность писателя в Марию Кашинцеву. Фрагмент протягивает нить к его письмам, где образ невесты обрамлен романтическим ореолом: «Звезда и песня моя, судьба и невеста моя» [Платонов, 2013, с. 104], а от них – к рассказу «Невозможное», обыгрывающему автобиографический любовный сюжет в истории «лучшего друга» героя-повествователя. В архетипическом ракурсе прочтения в образе невесты высвечиваются аллюзии на образ Девы Марии, отчетливо проявленные в эпистолярии: «Ты оправдала мое пророчество: женщина, Мария, и не женщина, а девушка спасет вселенную через сына своего» [Там же, с. 105]. Этот евангельский ракурс задает ту же стратегию прочтения заключительного фрагмента первой части заметок:
«Я знал человека, который заглушал свою нестерпимую любовь хождением по земле и плачем. Он любил невозможное и неизъяснимое, что всегда рвется в мир и не может никогда родиться.
Я сейчас вспомнил этого человека и должен его встретить в этом логу. Вон – далекий огонь. Костер или хата. Я озяб, изголодался, пойду поговорить с людьми и увидеть между ними того, вспыхнувшего в сердце человека» (с. 184–185).
Фрагмент вызывает аллюзии на евангельский сюжет встречи Христа с учениками после воскресения. Костер или хата – места, где беседовал воскресший Спаситель с апостолами. Беседа у костра описана в Евангелии от Иоанна: «Когда же вышли на землю [из лодки], видят разложенный огонь и на нем лежащую рыбу и хлеб. …Иисус говорит им: придите, обедайте. Из учеников же никто не смел спросить Его: „Кто Ты?”, зная, что это Господь. Иисус приходит, берет хлеб и дает им, также и рыбу» (Ин. 21: 9–13). Так в платоновском тексте происходит перемещение сознания я-повествователя из реального времени в метафизическое – не случайно встреча с «тем человеком» творится в его сердце.
СИБИРСКИЙ ФИЛОЛОГИЧЕСКИЙ ФОРУМ 2022. № 2 (19)
Вместе с тем образ странника может быть интерпретирован и в ином контексте, связанном с именем Ницше и его героем Заратустрой. Ницшеанские мотивы не раз встречаются в творчестве Платонова. Один из них – «любовь к дальнему». Хотя уже в самом первом по времени создания лирико-философском рассказе «Жажда нищего» происходит смешение «любви к дальнему» и ужаса перед ним:
«Был какой-то очень дальний ясный, прозрачный век. В нем было спокойствие и тишина, будто вся жизнь изумленно застыла сама перед собой.
Был тихий век познания и света сияющей науки. <…> На земле, в том тихом веке сознания, жил кто-то Один, Большой Один… С виду он был очень мал, но почему-то был большой. …Почти чистая, почти совершенная была эта жизнь горящей точки сознания, но не до конца. Потому что в ней был я – Пережиток… последняя соринка на круглых, замкнутых кругах совершенства и мирового конца. <…>
Мне было страшно от тишины, я знал, что ничего не знаю и живу в том, кто знает все… И я кричал от ужаса каменным голосом, и по мне ходил какой-то забытый ветер, прохладный, как древнее утро в росе. Я мутил глубь сознания, но тот Большой, в котором я был, молчал и терпел. И мне становилось все страшнее и страшнее. Мне хотелось чего-то теплого, горячего и неизвестного, мне хотелось ощущения чего-нибудь родного, такого же, как я, который был бы не больше меня» (с. 166–167).
В финале рассказа «Пережиток» возвращается в естественный мир прошлого, с его «громами и водопадами», «сладкой теплотой и потом».
Фабула рассказа калькирует начало речи Заратустры «О стране культуры»:
«Слишком далеко залетел я в будущее: ужас напал на меня.
И, оглянувшись кругом, я увидел, что время было моим единственным современником.
Тогда бежал я назад домой – и спешил я все быстрее: так пришел я к вам, вы, настоящие…
…с тоскою в сердце пришел я» [Ницше, 1990, с. 104].
Платоновский текст воспринял интонацию героя Ницше и мотивный каркас приведенного фрагмента. В обоих произведениях ведущими являются мотивы далекого будущего, ужаса, тоски по оставленному дому, возвращения. Различие же состоит в том, что Заратустра у Ницше – носитель знания, тогда как герой Платонова – рефлексирующий простец.
Можно найти элементы соответствий с книгой Ницше и в рассказе «Невозможное». Например, образ «лучшего друга» героя, светящегося от неутоленной любви к героине («сын света, весь сотворенный из света» (с. 194)) соотносится с образом светящегося от жажды любви Заратустры:
«Что-то неутоленное, неутомимое есть во мне: оно хочет говорить. Жажда любви есть во мне; она сама говорит языком любви.
Я – свет: ах, если бы быть мне ночью! Но в том и одиночество мое, что опоясан я светом.
Но я живу в своем собственном свете, я вновь поглощаю пламя, что исходит из меня.
…О, одиночество всех, кто дарит! О, молчание всех, кто светит!» [Ницше, 1990, с. 92–93].
Мотивы невозможного, жажды, любви, света словно перетекают в лирическую прозу Платонова из книги Ницше. Также и демиургическая идея «восстания на вселенную», творчески реализуемая в ранний период, имеет ницшеанскую природу. Не случайно первая запись в «Записных книжках» Платонова, относящаяся к 1921 г., является цитатой из книги Ницше: «Бог умер, теперь хотим мы, – чтобы жил сверхчеловек. Ницше» [Платонов, 2000, с. 17]. Эту цепочку схождений можно продолжать. Но и приведенных примеров достаточно для того, чтобы в цитированном выше финале заметки «В полях» увидеть за аллюзией на образ Христа мерцание образа Заратустры.
Однако весь сосуд высоких соответствий и смыслов оказывается опрокинутым во второй части «Заметок», озаглавленной «Бог человека». Здесь романтическая образность сменяется едкими саркастическими характеристиками, гротескным обыгрыванием телесного низа: «пуза», который представлен единственным «богом человека», направляющим его жизнь:
«Самый старый и настоящий бог на свете – пузо, а не субтильный небесный дух. В водовороте и гуденье кишок – великая тайна, в рычании газов слышатся святые песнопения и некое благоухание и тихое умиротворение.
Живот – храм человека, живот – обитель радости и человеческой доброты.
Пузо – воротило всех дел. Все другое и остальное растет из пуза и им направляется по верным путям спасения. Без пуза погибать бы всем.
Вся земля только и движется пузом, ибо, когда стонут и поют кишки, человек делается чудотворцем» (с. 185).
В этом фрагменте возникает граничащее с кощунством смещение высокого , относящегося к божественному плану, и низкого , телесного. Вместе с тем автор четко разграничивает значение слов «живот» и «пузо». Не случайно фраза «Живот – храм человека, живот – обитель радости и человеческой доброты» выделена в отдельный абзац. В этом высказывании, казалось бы, намечен высокий смысл – в соответствии с церковнославянской семантикой слова «живот», означающем «жизнь». При таком прочтении получает оправдание сама телесная сущность человека, поскольку тело с христианской точки зрения есть храм Божий: «Не знаете ли, что тела ваши суть храм живущего в вас Святого Духа?» (1 Кор. 6: 19). Однако сужение «живота» до объемов «пуза» показывает, насколько заключенный в человеке образ Божий заглушен «кишками». Антитеза «живота» и «пуза» и вложенный в нее смысл, однажды мелькнув в платоновском тексте, остались на уровне почти неуловимого мерцания.
Сопоставление цитированного эпизода с миниатюрой «В полях» наводит на непроизвольное сравнение со взглядом сквозь кинокамеру: то, что на уровне
СИБИРСКИЙ ФИЛОЛОГИЧЕСКИЙ ФОРУМ 2022. № 2 (19)
дальнего плана, в окружении полей и оврагов, вызывало у героя душевное умиление, при детальной фокусировке на сцене сельского быта предстало в натуралистических картинах «царства живота»:
«Шел я по большому селу. Стоят хаты, стоит тишь, бабы в окна поглядывают (старые стервы!), дремлет и замирает отощавшая лошадь у плетня. <…>
На одном окне я заметил наклейку. …„Вот тут, апосля вечернего благовестия, в Брехунах, за одну картошку кажный сможет узреть весьма антиресную лампаду – стоячий липистрической огонь, свет святой, но неестественный можно сказать, пламя. Руками его щупать будет смертоубийство”.
Дальше на листе были длинные рассуждения, целый циркуляр с пунктами о том, откуда на земле свет, и почему бывают волдыри от ожогов, и где живет Ананьевна, заговаривающая всякое пупырчатое тело. А в самом низу было экономически причерчено: “А на Покров Феклуша Мымриха пойдет телешом, и снимет капоты для удовольствия, и покажет живое тело за одно денное прокормление…”» (с. 185–186).
Едкий сарказм смешивается здесь с горькой самоиронией, связанной с авторскими надеждами на преображение мира и человека. В статье «Слышные шаги (Революция и математика)», опубликованной в январе 1921 г., Платонов еще сохраняет эти надежды:
«Страсть к познанию все больше, все мучительней разгорается в человечестве. Но голова его еще не свободна, мысль подчинена брюху. Надо сначала избавиться от этого зверя. А лучшее средство избавиться от зверя, чтобы он не выл и не мешал, это – накормить и утолить его… <…>.
Человек есть тот, кем он хочет быть, а не тот, кто живет у всех на глазах.
Тихими шагами идет к нам будущее, а мы к нему бежим навстречу и радуемся заранее. И наша радость не обманется» [Платонов, 2004а, с. 147].
В конце того же года (как отмечено выше, «Заметки» опубликованы в декабре 1921 г.) иллюзии разбиваются, сталкиваясь с реальной жизнью российской глубинки. Нежность и жалость герой рассказа испытывает лишь к отощавшей от голода лошади:
«Милая моя, ты чище и грустнее человека: голодная почти до смерти, а стоишь молчишь, мужик бы бабу начал колотить, ребят пороть и сейчас же выдумал бы небесного бога – спасителя, а ты – молчишь. Спасибо тебе, лошадь, ты одна не имеешь богов, а без богов живут только сами боги» (с. 185).
В плане автоиронии прочитывается также фрагмент, снижающий демиурги-ческие амбиции писателя до удовлетворения «визжащих кишок»:
«Он, к примеру, сделает машину и начнет ею колотить горы, чтобы правильные ветры дули и лились дожди, он еще возьмет и узнает, как сделалась земля, чтобы ее переделать, а без пуза ничего бы он не сделал, ничего бы не нужно ему было, потому что человек думает и работает от мучения, а мучение бывает, когда визжат кишки» (с. 185).
Ближайшим коррелятом этого эпизода является рассказ «Сатана мысли», герой которого, инженер Вогулов, руководит «миллионными армиями рабочих, которые вгрызались машинами в землю и меняли ее образ, делая из нее дом человечеству» [Платонов, 2004, с. 198]. Так автор подвергает травестированию характерную для революционной эпохи идею мирового передела, а также собственную тоску «по неведомому, беспредельному и таинственному, жажду познания и восторг перед творчеством» [Брагина, 2008, с. 191], отраженные в том числе и в его многочисленных инженерных проектах. Наивное прекраснодушие автора и его героев оказывается развенчанным. Прием гротеска становится художественной формой, в которую Платонов облекает собственное отчаяние.
В еще более жестком натуралистическом варианте идея «пуза» как «бога человека» воплощается в романе «Счастливая Москва» – в сцене препарирования хирургом Самбикиным тела умершей девушки:
«Самбикин вскрыл сальную оболочку живота и затем повел ножом по ходу кишок, показывая, что в них есть: в них лежала сплошная колонка еще не обработанной пищи, но вскоре пища оканчивалась и кишки стали пустые. Самбикин медленно миновал участок пустоты и дошел до начавшегося кала, там он остановился вовсе.
– Видишь! – сказал Самбикин, разверзая получше участок между пищей и калом. – Эта пустота в кишках всасывает в себя все человечество и движет всемирную историю. Это душа – нюхай!
Сарториус понюхал.
– Ничего, – сказал он. – Мы эту пустоту наполним, тогда душой станет что-нибудь другое.
– Но что же? – улыбнулся Самбикин.
– Я не знаю, что, – ответил Сарториус, чувствуя жалкое унижение» [Платонов, 1999, с. 59].
Таким образом, проблема, заявленная Платоновым в начале творчества, оказалась неразрешенной и к середине 1930-х гг. «Жалкое унижение», испытываемое Сарториусом, отражает общее настроение платоновских героев демиургиче-ского типа, не сумевших реализовать свои амбициозные цели. Ответ на вопрос о душе, ее призвании автор находит лишь в трагические годы Великой Отечественной войны. Ясность и отчетливость, пришедшие на смену неопределенности, отражены в названиях произведений и сборников этого периода: рассказы «Одушевленный враг», «Неодушевленные люди», «Взыскание погибших», «На могилах русских солдат», «Броня», «Среди народа» и др.; сборники «Под небесами Родины», «Рассказы о Родине», «Солдатское сердце». Реализация новой для Платонова художественной задачи потребовала совсем иной поэтики. Ницшеанская умозрительная «любовь к дальнему» сменяется в произведениях военного периода на любовь к ближнему, к родине, дому, земле, приобретая многообразные конкретные формы изображения. В них «кристаллизуется образ “народа-семьи”, сплоченного кровно и духовно, сознающего свои обязательства перед природой
СИБИРСКИЙ ФИЛОЛОГИЧЕСКИЙ ФОРУМ 2022. № 2 (19)
и землей» [Спиридонова, 2014, с. 124]; наконец обретает осуществление «мечта автора и героев его произведений 1920–1930-х годов о едином организме жизни, вселенском товариществе…» [Там же].
Что же касается структуры «Заметок», то принцип контрапункта, организующий две их части, оправдан авторской логикой, движущейся от умозрительного очарования видом «бесконечных пространств» и «далеких деревень» к разочарованности, граничащей с абсурдом «бедной» жизни, т.е. каждая из заметок прочитывается не сама по себе: они существуют в согласовании друг с другом, образуя единое текстовое целое с заложенной в нем контрастной основой. Такой прием рельефно показывает двойственную картину мира: с одной стороны, как дивное Божье творение, с другой – как место разрывов и катастроф. «Заметками» Платонов словно завершает одно из направлений собственного творчества, подводит итог своим сложным лирико-философским рефлексиям. Не случайно в календарном кругу этого корпуса рассказов «Заметки» занимают последнее место. В дальнейшей творческой перспективе, вплоть до середины 1930-х гг., утопические проекции все жестче оборачиваются своей жанровой противоположностью.