Театр "А. Грякалов"

Автор: Исупов Константин Глебович

Журнал: Общество. Среда. Развитие (Terra Humana) @terra-humana

Рубрика: Научный Олимп

Статья в выпуске: 2 (47), 2018 года.

Бесплатный доступ

Короткий адрес: https://sciup.org/140224093

IDR: 140224093

Текст статьи Театр "А. Грякалов"

Алексей Алексеевич Грякалов

Писать о человеке, совместившем в своем творческом поведении множество амплуа, нелегко. Особенно, когда это множество не желает быть коллекцией жизненных ролей, но стремится к демонстративному единству. Перечислить роли нетрудно: уроженец Воронежской губернии, слободской казак по крови, воспитанник философского факультета ЛГУ, кочегар, обладатель черного пояса по каратэ, лектор «Знания», вузовский преподаватель, доктор философии, писатель и член Союза писателей России, наставник немалого ряда молодых ученых, автор полемических докладов на конференциях, член ученых советов и всякого рода редколлегий, чудный собеседник. Можно добавить и другие роли: глава семьи и папа своих детей, человек за рулем и остроумный тамада, внимательный читатель мировой философской продукции и рецензент ученых трудов, инициатор интеллектуальных сообществ и широко известный на Родине и за рубежом автор. Не так много в Питере людей, которых регулярно публикуют в центральных философских журналах; к ним принадлежит и Алексей Алексеевич.

На каких основаниях возможна органическая интеграция всех этих масок в единство лица? И какое слово способно пояснить эти неслиянность и нераздельность в целостном облике личности?

Нам кажется, таким словом должно быть слово артистизм . Алексей Грякалов в любой своей роли умеет оставаться в рамках этого редкого и трудного качества – артистизма. Это врожденный атрибут души, богатой яркими впечатленьями бытия. Это свойство и даже итог внутреннего театра личности, всегда новой, непредсказуемой и неизбывной в изобретении ментальных, жестовых, интонационных, а главное – словесных облачений.

Если поставить в параллель художественные тексты и ученые штудии А. Грякалова, определится тематическая амплитуда его интересов: выразительное Слово и Логос дискурса. К левой границе этого творческого маятника направлена энергия имагинативного усилия [3], а в правой реализуется познавательная способность суждения, если говорить на Кантовом философском жаргоне. Между этими полюсами расположилась шкала конкретных реализаций в письме: от образного слова философско-художественной прозы до эс-тетизованного философствования по широчайшему кругу вопросов. Двуединая (разно)направленность мыслящего о себе слова писателя и оглянувшейся на себя ло-

Научный Олимп

Общество. Среда. Развитие № 2’2018

гики суждения преобразила все говорение, письмо и рефлексию Алексея Алексеевича в тот тип модерна, который предчувствовался в творчестве Ф. Ницше, неокантианцев всех филиаций, М. Бубера, В. Розанова, Я. Голосовкера, О. Мандельштама, Н. и М. Бахтиных, в философской критике Серебряного века, в экзистенциализме и персонализме Западной Европы, в новейшей герменевтике и в современной японской прозе. Мы перечисляем здесь не предшественников или учителей А. Грякалова, а всего лишь несистематически и даже небрежно обобщаем глубоко дифференцированную Summ’у тех традиций, что привели и приводят к наиболее впечатляющим трофеям эстетики как «философии философии» (= «первой философии») и искусства слова как металитературы. По формуле Т. Манна в докладе о том, как писалась тетралогия «Иосиф и его братья», «книга комментирует и поясняет самое себя, <...> преломляется в особой среде, где она как бы обретает самосознание» [11, c. 359].

Процесс самовоспроизводства себя в знаке, слове и образе – не пассивное отражение в кривых зеркалах рефлексии, но момент конституирования подлинности как подлинности эстетической по преимуществу. Кажется, об этом идет речь в предпоследней книге А. Грякалова: «Авто-номизируя дискурс, эстетическое выводит к его пределам актуального дискурсивного поля, – некоторым образом дискурс ставится против самого себя. Эстетическое дает возможность дистанции уже в силу того, что обязательно внедряет в дискурс план комментария. Эффект присутствия комментария превращает события и тексты в особые эстетические феномены – речь может идти об особого рода универсальной эстетизации» [5, c. 18–19].

В новелле-притче, заглавием которой названа книга «Здесь никто не правит« (СПб., 2015), встречаем: «Любить – значит постоянно говорить другому: ты никогда не умрешь, под случай вспомнил из книжки» [7, с. 342]; еще ранее, в «романе-охоте в четырех фигурах». «Раненый Ангел», сразу после раскавыченной цитаты из С. Аверинцева: «а я говорил о теплоте сплачивающей тайны! Любить – это постоянно говорить другому: ты никогда не умрешь!» [8, c. 160; повтор – c. 267].

Формула Г. Марселя восходит к молитве по соглашению («Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, Ты бо рекл еси пречистыми устами Твоими...»); «Ты еси» как утверждение онтологического и нравственного Нового Завета меж Богом и миром – реф- рен философско-религиозной поэзии и филологической герменевтики. Достаточно вспомнить Вяч. Иванова (мелопея «Человек», 1915–1919; статья «Ты еси», 1907) и М. Бахтина, который по-своему пересказал Иванова, переадресовав евангельский тезис Достоевскому («превратить другого человека из тени в истинную реальность») [1, c. 15].

И так по всему тексту: «...скорей – В “Борей”, чтоб задели или погладили»; автоцитация сценки с Махно [7, с. 339], псевдоцитата («слободской казачок, шествующий на взгорок от Дона с вложенными в переплет “Капитала” листками апокрифами Еноха» [7, c. 340]), прямые намеки: «за шпионо-логией будущее! У нас тут свой хазарский словарь...» ([7, c. 341], тут же – «сотник-оберэут» – [7, c. 347]).

Читателю этих экзерсисов надо знать о подвальчике на Литейном «Борей», где собирались поэты-интеллектуалы и воскресить в памяти строчку из «Разговора о Данте» (1933) О. Мандельштама («необходимо куда-то понести, кому-то показать, чтобы проверили и похвалили»); предлагалось вспомнить, что в СПбГУ друзья А. Грякалова начали чтение спецкурсов по криминологии; надо вспомнить эссе Р. Барта «Смерть автора» (1967) и роман серба Милорада Павича «Хазарский словарь» (опубл. 1984), а также разделить увлечение опытом абсурда обэриутов и танатологией в кругах молодых ученых. Эти цитатные каскады и цветные фонтаны ассоциаций, как в рассказах Х.Л. Борхеса, сначала радуют и увлекают, но быстро приедаются. От игры в гетеано-шиллеровом смысле до «игры в бисер» – всего полшага.

И все же нашему автору удалось сохранить чувство меры. Если иному читателю, не причастному к питерскому литературно-философскому быту, остались непрозрачными какие-то уровни текста, проза А. Грякалова ничего существенного от этого не утратила: каждая ее страница свидетельствует о всерьез пережитом опыте быстротекущей жизни в море страстей человеческих.

В «Раненом ангеле» одна из ведущих тем – утрата современным человеком памяти о своем богоподобии. Он, бедный, забыл о внутренней иконичности «я»; с утратой этой фундаментальной составляющей христианской антропологии лицо его стало личиной и маской, как у «обезьяны Бога» – Антихриста. Не зря А. Грякалов тщательно обставляет ангельский микросюжет цитатами из святоотеческих источников и приводит немалый фрагмент из диссертации священномученика Александра Глаголева «Ветхозаветное библейское учение об ангелах (Опыт библейско-богословского исследования)» (Киев, 1900).

Ангельская тема усилена непрерывной игрой на «достоевских» контекстах. Любимый двойник автора – некий Расстрига сближен с Раскольниковым (имя-кличка героя А. Грякалова и фамилия героя Достоевского поставлены в отношения синонимии). Перед нами не просто забавы ироничного прозаика; речь идет о насущной причастности прозы А. Грякалова петербургскому тексту русской классики. Вот эти слишком откровенные аллюзии на «Преступление и наказание» в романе А. Грякалова: «вечная Сонечка» и даже «вечно юная София» [8, c. 148]; «вечная петербургская проститутка Соня – вон вечные окна ее доме розовом на Вознесенском проспекте» [8, c. 152]. Не раз назван и адрес Раскольникова (угол Екатерининского канала, 73 и Малой Мещанской, т.е. Казначейской).

Романический Расстрига – герой достаточно нахальный и даже не без юродства. Он открыто присваивает эпизоды биографии автора: «Я самому Жаку Деррида про абсолютного свидетеля дал вопрос! – кричит Расстрига. А он: Бога нет! Бодрийяру два вопроса дал о симуклякрах-чертях» [8, c. 135].

Читаем в интервью реального автора: «Я спросил Деррида: “Существует ли абсолютный свидетель?”. Он переспросил: “А зачем он вам понадобился?”. “Если абсолютный свидетель существует, – сказал я, – он является неким недостижимым пределом, по отношению к которому все свидетельства оказываются недостаточными. Вдохновляет знание о том, что он существует”. “Что вы имеете в виду, – спросил Деррида, – Бога?”. “Бога”, – ответил я. Деррида сказал: “Бога нет”» [13, с. 136].

Иногда, правда, Расстрига подводит автора. «Прежние, но играем. Снова дети, по сравнении с детскими играми все остальное на свете просто детские игры (Пиаже Эйнштейну так сказал – Расстрига слышал)» [8, c. 175]. Расстрига слышал звон: все наоборот; это А. Эйнштейн сказал основоположнику психологической эпистемологии Ж. Пиаже: «Тайна атомного ядра – детская игра по сравнению с тайной детской игры» (реплика эта не раз приведена в книгах Б. Кузнецова об А. Эйнштейне). Зато Расстрига читал Б. Гройса о России как «подсознании Запада» и всю постклассическую философию.

У А. Грякалова были великие предшественники в сфере экспериментов по ин- версии реальностей: герои второго тома «Дон Кихота» читают книгу о каком-то идальго из Ламанчи (обыграно в эссе Борхеса «Пьер Менар, автор “Дон Кихота”», 1939); в «Случае на охоте» (1884) Чехова текст инспирирует поступки людей живой жизни (но опять же – изображенной); ср. опыты Л. Пиранделло («Шесть персонажей в поисках автора», 1921), У Умберто Эко, классика «магического реализма», мы также найдем подобные эксперименты; об А. Битове, Викт. Ерофееве и В. Пелевине благоразумно промолчим.

Имеет смысл еще раз поставить рядом две книги нашего автора – нью-йоркскую монографию «Эстезис и Логос»* (обозначаем ее как ЭиЛ; сокращенный вариант см. в питерском издании: «Письмо и событие. Эстетическая топология современности» (СПб.: Наука, 2004)) и том прозы «Последний святой» (Воронеж, 2002; маркируем ее как ПС ). Композиция ЭиЛ выстроена по принципу последовательной тематизации проблемы. Три из пяти глав завершены так называемыми «Приложениями», (конкретизациями теоретического материала). Так, глава третья – «Событие структуры – эстетика структурализма (1930–1940 гг.)» расширяется в «Приложении»: «Эстетика состояний (Метафизика слова Сигизмунда Кржижановского)». Прием такого рода позволяет читать обе книги как единый текст, причем не всегда художество оказывается приложением к ученому дискурсу. ПС – книга сплошь автобиографическая, она населена людьми вполне определенного мировоззренческого горизонта (60–90 гг.). ЭиЛ – это энциклопедическая биография эстетики текста, семиотики, модерна и постмодерна за последние полвека, – и житие их точно так же повито личными интонациями их автора, – живого участника мыслительной драматургии эпохи.

Прием он и есть прием, где его ни примени. Друг автора термина остраннение (от слова странный ), В. Шкловского, Ю. Тынянов начал роман «Вазир-Мухтар» реализа-цией-«обнажением» этого приема. Не этим ли путем идет наш автор, обосновывая остраннение и теоретически**, и в живом тексте [6, c. 53]?

Столь же автоописательно выглядит и комментарий исторической поэтики крика («Крик соединяет творчество Кржижанов-

Научный Олимп

Общество. Среда. Развитие № 2’2018

ского с усилиями Ф. Ницше, В. Розанова, Э. Мунка, А. Арто – оказывается представлением невыразимости происходящего и признаком стремящейся к своей манифестации и своему месту литературы») [9, c. 313] на фоне концовки рассказа «Парадокс лжеца»: «Набрал воздуха, чтобы крикнуть. Глянул напоследок вниз. <...> Закричал!» [6, c. 120; ср. самостоятельную жизнь хиазма : 6, c. 107, 181, 185).

В первой главе («Истоки эстетики современности и современный логос. К эстетике события») речь идет об актуализации эстетического в постклассической метафизике на фоне внесенного в понятие современности оттенка «смещения, ухода, сту-шеванности <...> элемента потешности, в частности: делу – время, потехе – час. Временности всегда – сей-час» [9, c. 20–21]. В тематизации и актуализации эстетического опыта автор видит не просто компенсирующий прибыток бытию, что «побуждаем необходимостью творчества самого событийного мира», но и способ нейтрализации безнадежного, не без циничной ухмылки скепсиса внутри самого философствования: «Исторический опыт события как проявления философской иронии может быть спасительным для философии, ибо это создание некоторым образом возможного мира, который невозможен на уровне оперирования понятиями» [9, с. 25]. В личном опыте героя «Бедной истины» потешность житья-бытья пережита как инфицированность больным бытием: «Есть наши маски, мы – в хороводе, то веселом – редко, то казенном – чаще, то дурацком – еще чаще. И маски приросли, слились с естеством <...>» [6, c. 56]. Горьким опытом блуждания меж истиной и слоями дискредитирующих ее вербальных проявлений звучит реплика героя рассказа «Мисолог и ночь»: «Он понимал, что надо отвергнуть неверное лицедейство, не поверять ничего ни обольщением, ни обманом, а просто жить и жить» [6, c. 135]. Когда «мир перестает быть обителью смысла», Автор и Герой решаются на рискованные игры по разоблачение смысла через уяснение содержаний его исходных прототипов. Это путь этнофеноменолога и постмодерниста (т.е. автор ЭиЛ). Герой ПС, не отставая от Автора ЭиЛ, оглядывается внутри навязанных ему конструкций, в надежде обнаружить принципы порождающей их инженерии и элементной комбинаторики; усилием деконструкции он стремится овладеть все теми же матрицами первообразов: мифом и сказкой, ритуалом и магией. Здесь между двумя книгами А. Грякалова возникает сложнейшая герменевтическая коллизия, интрига которой не в альтернациях творческого сознания двуединого их автора, но в том, что здесь, в средостении этом, осуществляет свое единственно возможное единство эстезис события и событие эстезиса в промыслительно-благодат-ном событии эстетически преображенной и неизбыточно значимой реальности.

Напомним, что отечественная софи-ология, персонология и космизм осмысляли творчество истории как теоантро-поургию, т.е. как соработничество Бога и человека, причем эстетический момент в этом процессе, по мнению о. С. Булгакова, о. П. Флоренского, Н. Фёдорова, Е. Трубецкого, С. Франка, доминирует.

В ЭиЛ нам напоминают о древнейшей магии заговоров и заклинаний, сохранившихся в средствах поэтической суггестии: повтор, мимесис, «заражение». Эрос экстраполируется автором как стратегия насилия*, в результате чего «вместо создания со-бытия на первое место вышло магическое конструирование реальности. Мир виртуализованной реальности – а именно таков во многом современный мир – есть мир магических представлений» [9, c. 110].

Специальный раздел, посвященный эстетическому опыту В.Я. Проппа (с опорой на архивные материалы), автор завершает весьма личными интонациями – голосом Героя, а не Автора: «Ведь судьба “человека сказочного” на уровне эмпирии столь же неустойчива, как и существование современника. <...> Сказка открывает дорогу событийности мира, вспыхивающее чудо совершающегося события подобно открывающейся истине» [9, c. 224]. Не так ли в номадической грезе героя-ребенка в новелле «Две стороны яблока»: «...в бабушкину историю о прекрасном Иосифе встряли цыгане и Марфа... заморские торгаши стакнулись с цыганами и увозили Иосифа в чуждый Египет» [6, c. 16].

Можно вспомнить, как строят свои миф-виртуальные миры авторы «фэнтези», но полезнее повторить выводы А. Грякалова относительно итогов семиотики мифа в европейской (особенно – французской)

традиции: «Исследования мифологии ХХ века у Барта приобретает эстетический характер, а функция критика сближается с функцией писателя» [9, c. 345]. И впрямь, к кому прикажете отнести эдакую инвективу – к Автору или к Герою: «Тайный мистик и лирик... он играл на гитаре но-мадическую теорию карнавала <...> пылит караван, качаются верблюжьи горбы, колокольцы бряк-бряк, дорога, дорога без конца, цыганско-хайдеггеровская дорога к истокам, – и по ней караван бредет в сторону силлогистики позднего Ренессанса, и ведет караван Митяй, логик-мистик, кудрявый и злой, красиво поющий над темной Невой <...>» [6, c. 58].

Автор ученой прозы ( ЭиЛ ) в присутствии избыточно начитанного автора, (де)конструктора прозы художественной ( ПС ), несколько теряется от того не слишком очевидного факта, что время от времени они меняются местами. Мы наблюдаем сбывание не ученой уже, но прирученной прозы, предстоящей своему эстетическому прототипу в полном свете взаимной ответственности. Это он, Герой – насельник донских берегов и кочегар в котельной Биржи, завсегдатай «Сайгона» и наблюдатель мистики Петрополя, кухонный ночной собеседник и сопричастник питерской «ноосферки» [6, c. 337]. Написал и издал в далеком Нью-Йорке, в котором он отроду не бывал, толстую книгу об эстетизисе и логосе, радостно отмстив Автору, за цитатно-смысловую избыточность тех смысловых лабиринтов, в которых он, Автор воронежского сборника «Последний святой», в который он Героя поместил, а выхода не показал. Но фоне столь немыслимой (но эстетически безупречно оправданной и стилистически блестяще утвержденной) инверсии Автора и Героя читателю приходится брать на себя роль Ариадны; рецензенту, видимо остается жертвенная роль Минотавра.

Недаром именно в связи с герменевтикой чтения А. Грякалов приходит к важным для себя выводам относительно тотальной семиотики и проблематики понимания: «Феноменология выступила как основа для структурно-семиотических представлений эстетического опыта. И поэтому сам факт сближения с феноменологией весьма показателен для выявления внутренней логики движения структуралистской концепции. Если в концепции глобальной семиотики тестовая структура определяла процесс восприятия текста, то феноменологические теории интерпретации акцентировали внимание на всеобщем антропологическом начале эстетического опыта» [9, c. 357]. Семиотика текста загублена прокрустовым механизмом Кантовых антиномий. В углублении структурального принципа бинарности «продолжается традиция понимания эстетического, идущая от И. Канта» [9, c. 239]. Это убеждение внушено Автору героем рассказа «Парадокс лжеца»: «Я знаю, что бессмысленны разговоры о плюрализме –кого ими хотят обмануть? Существуют лишь пары понятий: мужское соотносимо с женским, сырое – с вареным, и мужское уперлось в трезвость. В парных понятиях всегда скрыто неравенство – всегда возвышают одно из двух. Верующий смотрит в Небо, а неверующий тешит машину и собственную плоть» [6, c. 109]. Отметим, что здесь не озвучивается очередной «упрек в кантианстве» тартуской, скажем, школы. Внутри нее уже звучали констатации: «Ю.М. Лотман был кантианцем. <...> Самые фундаментальные построения тартуской школы обнаруживают кантианскую основу» [10, c. 216].

Герой прозы А. Грякалова, уже навеки отравленный семиотическим эстетством того (ах!) времени и прочитавший книжку своего прародителя «Структурализм в эстетике» (СПб., 1989), проводит свою семиотическую жизнь в отчаянной борьбе за сокращение дистанции меж знаком и денотатом. Это подлинная «игра всерьез» (Т. Манн о Ницше), в замысле которой – ответить на вопрос о словах: «Слова столпились вокруг моего стола – я управляю ими, а они управляют мной?» [6, c. 201]. Что делать хозяину слов, если у них есть Тот, кто «в свете живет неприступном»? Герой чует, что человек помещен в Платонову пещеру, в смысловой зазор меж знаком (отражением) и денотатом (отражаемым), – и в вечной этой игре теней нет никаких гарантий вербальной адекватности. В «Бедной истине»: «Мир и слова не сводились, и я начал думать, что сводить и не нужно: нужно подстраивать мир под слова» [6, c. 75]. Герой «Парадокса лжеца» на «кавказскую женщину» смотреть «просто так» (напр., не «по-бахтински») уже не в состоянии: «Предельно семантизирован телесный низ, – подумал лингвист, взглядом утопая в жарком ее животе, <...> различил след полустершейся хны на выставившемся ногте и вдохнул семантике не подвластный гаремный дурманящий запах» [6, c. 17]. Между вещами и героем встало зыбкое марево миметического иллюзиона, почти по Гете и Вл. Соловьеву («Все преходящее только подобье»): «Мир выстраивается готовой иллюстрацией, мы только находили подобья» [6, c. 80]. Внут-

Научный Олимп

Общество. Среда. Развитие № 2’2018

ренний голос одного из двойников Автора пытается разоблачить логоцентрические притязания на правду знаковых реальностей; надо сказать, легче от этого никому не становится: «Вы подчинили мышление формальному силлогизму! <...> Фантом, симулякр, – вот ваша реальность» [6, c. 117]. Лишь в иронически случайном сплетении обстоятельств герой фиксирует: «Он посмотрел на хронометр – жизнь точно подстроилась под слова» [6, c. 118].

Вещи требуют вербализации, потом вербальность как дар именования становится самоценной и начинает агрессивно навязывать миру новый порядок вещей. Так от онтологии предстояния слову идет история герменевтики к проективной игре контекстов, чтобы оказаться перед проблемой эстетики поступка, когда выступающий в единстве с эстезисом и этосом логос предстает не только как форма современного гнозиса, но как способ существования [9, c. 451].

Мы процитировали последнюю фразу ЭиЛ , однако стоит вернуться к проработке ее автором центральных категорийё на которых держится вся архитектоника научного дискурса: событие, поступок, письмо, встреча, настоящее.

Пишущим людям известна вербальная тоска по утраченной адекватности слова. Лишь в вербальном Эдеме детства слова значили то, что значили; с вхождением в кривые миры взрослости и слова обвисли, и в их смысловые зияния просунули свои невозможные хари гоголевские семантические монстры мировой нелепицы.

Когда речь идет «не о природном событии, а о со-бытии вещного и человеческого», то «таким событием может быть для человека его собственное тело, свершенный или свершаемый поступок. Событие <...> оказывается местом и временем такой ситуации, которая может быть описана с позиции языка и с позиции представления вещи, которая определяет границы языка и ограничивает ту реальность, с которой язык как бы соскальзывает в своем усилии представления» [9, c. 28].

Характерно это словечко – «соскальзывает». Комплексом недоверия к высказыванию (языку и речи) одержимы науки, занимающиеся ныне «человеком говорящим». Открытая семитологами релятивность языкового знака признана избыточностью, а в ином плане – греховностью языка, и молчаливо признаваемым идеалом пробрезжил язык без синонимов.

Герой ПС, который выступает Дайсоном для автора ЭиЛ, сознает подлинную событийность своей непутевой жизни в ситуации встречи, семантическим итогом которой предположено слово, не просто найденное на путях искомой идентичности, но услышанное в пространстве доверительного общения. Конечно, это Герой-даймон нашептал Автору статью «Третий и метафизика встречи». Вслед за Бахтиным А. Грякалов понимает «встречу» как имманентный обмен духовными ценностями и как глубоко серьезный акт бытия-события, в центре которого находится безнадежно ответственный человек с «не-алиби в бытии», всем смыслом своего поступающего сознания призванный сказать Другому: «Ты еси». Тем самым мифологеме «встречи» возвращается тот смысл экзистенциального порога предельно значимой жизни, который с самого начала был положен наивной семантике языка («сретенье»). «Встреча» удостоверяет подлинность бытия в его смысловой перспективе и в момент актуального свершения смысла здесь-и-сейчас: «Событие настоящего, уходя от определений, наиболее значимо. Но как ответственно понять настоящее? В русском языке понятие настоящего означает не только характеристику времени, но и обращение к подлинности и истине. Поэтому вопрос о настоящем оказывается неотделимым от вопроса о существовании» [9, c. 448–449]. Согласен с этим и герой (которому университетский профессор внушает: «Существует только настоящее» [6, c. 22]. «Свои и чужие воспоминания связывают с миром, настоящее вылеплено из прошлого, слова следуют за ладонью – по телу, будущее тянет тепло – из настоящего» [6, c. 200].

Ответственно понять настоящее – значит найти настоящее слово ответа: «Когда почти невозможно прорваться к великой бедной дословности <...> к берегу, к девичьим рукам, к траве, – чтоб все заговорило вдруг само собой, чтоб, успокоясь на миг, слова стали просветами самой жизни» [6, c. 169], надо вспомнить; «Самоценность литературного усилия возвращает самоценность всему существующему. Усилием писательства вводится в мир неведомый ему вживень » [9, c. 281–282].

Понимание настоящего демонстрируется в романе «Найденыш в табаке, или Счастливый хохол. Роман пропащего языка» (в составе книги «Здесь никто не правит: роман, повести, рассказы». СПб., 2015) – сложный конгломерат военной хроники нынешнего Донбасса; он переслоен историческими экскурсами, этнокультурными реалиями и лингвистический археографией. Существенная тема – борь- ба патриотов суржика с русским языком; упомянут живой памятник этой войны: «... выправил Андрей Литвин сборник анекдотов» [7, c. 7]. Очевидно, имеется в виду грязное издание: Литвин А. Легкое чтение на украинском языке. Анекдоты и шутки. Начальный уровень (М., 2008).

Проблематика романа определена лапидарно: «Политика, война и власть... архетипы неискоренимые, пустое пространство войны без любовной встречи» [7, c. 168]. Но даже и здесь, на фоне трагических событий, нашлось место аллюзии на чеховского «Студента» (1894): «Про студента-семинариста, что почувствовал, как одна цепь соединила две страстные пятницы, и концы цепи таинственно задрожали» [7, c. 46].

Описание языковой войны обретает вил горячего газетного репортажа, а иногда переходит на язык лингвофилософского трактата, оттененного интонациями этнокультурологии в духе Л.Н. Гумилева: «Установление границ по этноязыковому принципу занимает важное место в когнитивной парадигме этнонационализма» [7, c. 178].

Онтологическое дерзание в слове – такова кратчайшая формула творчества Алексея Грякалова – одаренного философа и яркого писателя. Дай Бог им разобраться друг с другом.

А. Грякалов думает, что он думает и, следовательно, думает, что существует. А существует он в жизни, превращенной в текст, и в тексте, превращенным в жизнь. «А я не буду на вашей сцене играть. Я хочу жить своей силой. А вашу доведу до бессмыслицы... выведу на чистую невскую воду»... «Кто я? – бедный текстов служака, даже не скриптор»; «у тебя сотня подобий – я твой бледный завистник, а брат-Расстрига – твой вдохновитель-киник. Тебя не остановить, можно лишь направить на путь, на котором ты изживешь сам себя» [8, с. 85, 117, 129].

Завершим наши заметки еще одной цитатой – из последней по времени книги; она звучит как автохарактеристика: «У Розанова явно проступало стремление понять онтологию существования, но если сперва эта решимость была “упакована” в систему и схематику, то в последующем все более находила соответствующие себе формы выражения и воплощения в письме » [4, с. 65].

Пожелаем нашему славному юбиляру новых умных книг и духовной бодрости. Редакция журнала охотно присоединяется к этим пожеланиям.

Список литературы Театр "А. Грякалов"

  • Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского//Бахтин М.М. Собр. соч.: В 7 т. -Т. 6. -М.: Русские словари: Языки славянской культуры, 2002. -С. 7-300, 466-505.
  • Вышеславцев Б.П. Достоевский о любви и бессмертии//Современныя записки: общественно-политический и литературный журнал. -Париж, 1932. -С. 288-303. -Интернет-ресурс. Режим доступа: http://www.odinblago.ru/dos_lubov
  • Голосовкер Я.Э. Имагинативный абсолют. -М.: Академический Проект, 2012. -318 с.
  • Грякалов А.А. Василий Розанов. -СПб.: Наука, 2017. -285, с.
  • Грякалов А.А. Письмо и событие: эстет. топография современности. -СПб.: Наука, 2004 (Акад. тип. Наука РАН). -484 с., л. портр.
  • Грякалов А.А Последний святой: Повести. Рассказы. -Воронеж: Центр духов. возрождения Чернозем. края, 2002. -350, с.
  • Грякалов А.А. Здесь никто не правит: роман, повести, рассказы. -СПб.: Санкт-Петербургское отделение Общероссийской общественной организации «Союз писателей России»; Геликон Плюс, 2015. -351 с.
  • Грякалов А.А. Печальная тварь окраины: роман. Повести. -СПб.: Союз писателей России, 2013. -462 с.
  • Грякалов А.А. Эстезис и Логос: монография. -New York: The Edwin Mellen Press, 2001. -462 с.
  • Лотман М.Ю. За текстом. Заметки о философском фоне тартуской школы (Статья первая)//Тарту­ский сб. -М., 1997. -Вып. 1.
  • Манн Т. Собрание сочинений: В 10 т.: Пер. с нем/Под ред. Н.Н. Вильмонта и Б.Л. Сучкова. -Т. 10. -М.: Гослитиздат, 1961.
  • О Достоевском: Творчество Достоевского в рус. мысли 1881-1931 гг.: Сб. ст. -М.: Книга, 1990. -428, с.
  • Философ -это гений места: Беседа с А.А. Грякаловым/Интервьюер -А.В. Дьяков//ХОРА. 2007. -№ 1-2. -С. 122-137.
Еще
Статья