«Устная история» донских казаков в полевых этнографических исследованиях

Бесплатный доступ

В статье показаны возможности сбора устных исторических источников в процессе полевых этнографических исследований, а также их анализа в контексте выявления механизмов самосохранения и адаптации к кризисным явлениям XX в. этнокультурной группы донских казаков.

Микроистория, устная история, полевые этнографические исследования, механизмы адаптации этнических и социальных групп к кризисам, народное мифотворчество

Короткий адрес: https://sciup.org/14971815

IDR: 14971815

Текст научной статьи «Устная история» донских казаков в полевых этнографических исследованиях

Рубеж XX–XXI вв. для отечественной исторической науки стал временем раскрывшихся горизонтов и новых перспектив, когда наше научное сообщество начало активно приобщаться к опыту мировой науки. Это было время внедрения в отечественное научное поле новых парадигм, методик, научных направлений, дисциплин и отраслей. В гуманитарных науках вторая половина XX в. была ознаменована все более нарастающим скепсисом научного сообщества по отношению к господствовавшим тогда метарассказам, бывшим, в свою очередь, составной частью таких глобальных конструкций, как позитивизм и марксизм. Традиционная «риторическая» история все более уступала место зарождавшейся в рамках постмодернистской парадигмы микроистории, выступившей в качестве противовеса упрощенным представлениям об автоматизме общественных процессов и тенденций. Микроистория, разрушая огромные и цельные полотнища национально-государственных историй, дробила их на микросюжеты – «микромиры» или «малые жизненные миры», в центре которых стоял отдельный человек. Предложенный «микроисторией» микроанализ позволял увидеть преломление общих процессов в определенной точке реальной жизни. Такой «точкой» становились конк- ретные люди, семьи, династии, отдельные субкультуры и регионы; а микроанализ уподоблялся увеличительному стеклу, дающему возможность разглядеть сущностные особенности изучаемых явлений, которые ранее ускользали от внимания историков.

Новая отрасль исторической науки и на Западе пробивала себе дорогу медленно и постепенно, преодолевая давление идеологических установок и штампов. Что касается нашей страны, то широкое распространение микроистории здесь стало возможно лишь в постперестроечное время, когда была разрушена господствовавшая почти 80 лет единая государственная идеология, и начался пересмотр соответствующих ей методов и подходов к изучению исторического прошлого в отечественной историографии.

«Устная история», бывшая составной частью микроистории и представленная, прежде всего, меморатами – устными свидетельствами современников, очевидцев и участников исторических событий, получила широкое распространение в нашей стране именно на рубеже XX–XXI веков. Впрочем, здесь нужно особо оговориться, что речь должна идти о широком распространении в это время «устной истории» как нового вида исторического анализа, а не как комплекса специфических источников. Опросы «живых свидетелей» эпохальных событий периода социалистического строительства в нашей стране стали проводиться еще с конца 1920-х годов. В частности, активно занималась сбором воспомина- ний участников революционных событий и гражданской войны Комиссия по истории Октябрьской революции и РКП(б) (так называемый Истпарт), региональные отделения которой действовали до 1939 года. Одной из масштабных, правда так и незавершенных, программ 1930-х гг. стала создававшаяся на основе устных рассказов «История фабрик и заводов». Эти и подобные им исследования активно осуществляли советские краеведы до тех пор, пока в 1930-х гг. сталинские репрессии не обрушились на краеведение. В 1970–1980-е гг. проводились устные опросы «передовиков производства», лучших колхозников, а также ветеранов Великой Отечественной войны.

Главные особенности «устных источников» советского времени – оптимистический настрой, нередко переходящий в пафосную парадность, идеологическая заданность и однобокость в освещении исторического прошлого. Но главное – они представляли мнение лишь части советского общества. Среди этих документов, например, невозможно было найти воспоминания тех, кого раскулачивали или расказачивали, выселяли в Сибирь и в «кулацкие поселки». Совершенно закрытыми темами и сюжетами советских устных источников, относящихся к нашему региону, были голод 1920 и 1930-х гг., белоказачьи мятежи, расказачивание, депортация поволжских немцев, казачий калаборационизм периода Великой Отечественной войны, репрессии и многие другие. В официально заданный оптимистический пропагандистский жанр не вписывались страдания и мучения, гибель безвинных и переживания по этому поводу их близких. Такие обстоятельства дали основание П. Томпсону назвать этот пласт советских исторических источников «пародией на устную историю» [17, с. 74].

Именно поэтому настоящим шоком, как для научного сообщества, так и для всех читающих и думающих, стали первые публикации постсоветского времени (вторая половина 1980-х гг.), попытавшиеся преодолеть пародийность и однобокость прежней отечественной истории и осветить в полном масштабе такие трагические темы, как репрессии, раскулачивание, голод 1932–1933 гг. и пр.

Я хорошо помню, как возвратившись из экспедиции в конце лета 1988 г. встретила в ко- ридоре университета начальницу НИСа (Научно-исследовательского сектора) с номером «Огонька» в руке. На нее произвела огромное впечатление публикация, посвященная коллективизации в СССР и последующему голоду. На ее вопрос: «Читала?» – я ответила: «Нет, но я про это знаю». Действительно, причитающуюся мне долю потрясения я получила гораздо раньше – еще в начале 1980-х, когда стала участником этнографических экспедиций, проводивших обследования памятников народной архитектуры на территории Волгоградской области.

К 1983 г. относятся мои первые полевые записи, в которых на «невинный» вопрос: «А сколько на вашей усадьбе содержалось до революции скота?» – наши информанты пугались и начинали с жаром объяснять, что были бедными, имели только одну лошадь, а их все-таки раскулачили, выселили. Многие, особенно женщины, начинали плакать. Это и была моя первая встреча с «устной историей», которая не только говорила другие тексты и открывала неведомые ранее для меня (историка по образованию) сюжеты, но и страдала и плакала на моих глазах от одного только прикосновения к этим пластам памяти. Когда одна женщина – жительница станицы Еланской – подробно рассказывала мне, как хоронила одного за другим своих малолетних детей в период голода 1930-х гг., я была совершенно уверена, что в ее памяти произошел сбой, и речь должна идти о голоде 1920-х, так как согласно тогдашней официальной версии истории в 1930-х наступило время процветания советских колхозов, и никаких упоминаний о голоде 1932–1933 гг. в учебниках истории не было. Именно поэтому публикации постперестроечного «Огонька» не произвели на меня столь ошарашивающего воздействия, как это было с моими коллегами, не соприкасавшимися с той частью истории, которую можно назвать не только устной, но и подлинно народной. К этому же времени относятся мои первые записи о гражданской войне, которую информанты называли «братской», и о революции, по поводу которой одна старая казачка выразилась так: «Знаешь же, Ленин переверт исделал...» . Для недавней студентки исторического факультета, взрощенной на почве тогдашней официальной идеологии, все это было настоящим откровением.

Уже с конца 1980-х гг. началось осознание отдельными представителями отечественного научного исторического сообщества новых открывающихся перспектив и возможностей в рамках направления «устная история». Советский историк В.А. Бердинских, один из первых занявшийся проблемами устной истории, писал в 1990 г.: «Мы сегодня вплотную подошли к практической необходимости создания в СССР нового важного направления в исторической науке – направления устной истории, существующей в развитых странах» [2, с. 2]. Его призыв был услышан, хотя настоящее развитие устной истории в нашей стране началось уже после развала СССР. В настоящее время в рамках направления «устная история» работают историки, этнографы, культурологи, фольклористы, социологи, показывая блестящие образцы междисциплинарных исследований и демонстрируя прекрасные возможности устной истории как специфического исторического метода.

Что касается этнографов, то они оказались в непростой ситуации: с одной стороны, им не нужно было овладевать методикой сбора и анализа устных источников, так как с ними они имели дело изначально в силу специфики науки этнографии, работающей с «живой культурой» и «живой историей». С другой стороны, становление этнографических школ во многих регионах России (Кубань, Ставрополье, Дон, Нижнее Поволжье и пр.) началось именно с 1980-х гг., и ученые прилагали массу усилий, чтобы успеть зафиксировать остатки уходящей, исчезающей дореволюционной традиции. Наши исследования носили характер аварийно-спасательных работ, так как носители этой традиции уходили из жизни, унося с собой целый культурный пласт, который уже не подлежал восстановлению. Фиксируя в экспедициях по Дону главным образом элементы традиционной (дореволюционной) культуры донских казаков, мы направляли память наших информантов (тогда мы опрашивали родившихся в конце XIX – начале XX в.) главным образом на события «до социалистической модернизации», оставляя сюжеты, связанные с советским временем, на неопределенное «потом». Это «потом» оказалось плачевным для этнографических исследований на территории Волгоградской области. В начале 1990-х гг. были свернуты все этнографичес- кие программы, был расформирован университетский НИС, прекратила существование этнографическая экспедиция ВолГУ.

Возобновить этнографические исследования в регионе удалось лишь в 1997 г., когда на кафедре регионоведения Волгоградского государственного университета стала проводиться этнографическая практика для студен-тов-регионоведов. В течение трех лет (1997– 1999 гг.) небольшая группа энтузиастов под моим руководством выезжала в казачьи станицы и работала именно по направлению «устная история», опрашивая по специальным вопросникам людей, переживших такие события XX в., как коллективизация, культурная революция, голод 1930-х гг., Великая Отечественная война. Студенческая практика просуществовала всего три года и была закрыта в связи с отсутствием финансирования, но начатые исследования мы продолжали и позднее, в 2000-х гг., используя средства РГНФ, спонсоров, а иногда и свои личные.

Я хорошо помню энтузиазм наших студентов, которые в непростых полевых условиях работали самозабвенно. Уходя в дальние хутора, иногда расположенные за 6–10 км от базы, они возвращались со стертыми ногами и неизменно горящими глазами. Сами они потом говорили мне, что для них это был бесценный опыт и человеческих отношений, и приобщения к «живой» истории, и подлинного патриотизма.

За несколько лет работы небольшой группы энтузиастов и в ограниченные сроки удалось собрать, может быть, не слишком значительный по объему пласт источников, но, во-первых, эта работа нами не прекращена, а во-вторых, исследования в рамках «устной истории» не ограничиваются нашей этнографической экспедицией. Сейчас в «казачьих» районах области работает немало энтузиастов-краеведов, тщательно фиксирующих события прошлого в устных рассказах своих земляков. Я могу назвать лишь некоторых из них: М.Н. Луночкин (директор Чернышковского казачьего музея истории и этнографии), Л.А. Васильева (зав. краеведческим музеем Усть-Бузулукской средней школы), В.А. Апраксин. Они не только собирают, но и публикуют свои материалы [1; 4]. Подведены некоторые итоги и наших полевых исследований в этой области [14; 15; 16, 19].

Сейчас в нашем распоряжении имеется более ста текстов, позволяющих не только реконструировать исторические события, происходившие в казачьих поселениях в течение XX в. и игнорируемые прежней историографией, но также передать состояния и впечатления от них тех, кто лично их переживал. Важное место в наших записях занимает культура повседневности XX века. Далее я обозначу основные сюжеты и темы, фиксируемые нашими информантами по годам.

Главные темы воспоминаний наших информантов о 1930-х гг. – раскулачивание, выселение людей из станиц и хуторов, голод, закрытие и разрушение церквей. Что касается культуры повседневности этого времени, то все без исключения отмечали крайнее оскудение этой сферы жизни: забвение прежних традиций не только в общественной, но и в семейной жизни. Только применительно к середине – второй половине 1930-х гг. изредка возникают сюжеты, связанные с такими событиями, как появление электричества, работа клубов, киноустановок, концерты художественной самодеятельности и пр. Как правило, эти сюжеты всплывают только после настойчивых вопросов интервьюеров.

В большинстве исследованных нами крупных поселениях донских казаков информанты рассказывали о том, с какими разрушительными последствиями были связаны массовая коллективизации, раскулачивание и «культурная революция». Обобществленный скот погибал без ухода, добротные дома раскулаченных казаков вывозились в степь, где на их основе создавали так называемые куль-тстаны (большинство из них впоследствии было разрушено или сожжено). В самих казачьих станицах дома раскулаченных также подвергались разграблению и разрушались; вырубались сады и левады.

Печальная картина разрушения казачьих станиц дополнялась еще более тяжелым зрелищем возникающих в их юртах так называемых «кулацких выселок» – поселений, состоящих из землянок, куда направлялись на жительство практически без всяких средств семьи раскулаченных казаков. О том, как отразилась коллективизация на состоянии казачьих поселений, свидетельствуют, например следующие рассказы: «Раньше Тепикино была большая станица, после коллективизации стал хутор» [5, с. 67]; «Наш хутор – это единственный хутор, который остался на Цимлянских песках... 19 хуторов уничтожено путем раскулачивания, репрессии. Кого повывезли, кто сам разбежался» [5, с. 12]; «Хутор Деевский – он был 400 дворов, а в 1945 г. – 70 дворов было. От 400 осталось 70. Вы понимаете, почему эти люди ушли? На них было давление, они все по городам ушли»; «Вот так все поразорили. Это картина – русского создания коллективизации или раскулачивания – это было сродни Великой Отечественной войне, ну, только без применения дальнобойных орудий, разрушительной силой точно» [5, с. 17]. Некоторые информанты характеризовали коллективизацию как вторую революцию.

Наиболее ярко общая картина повседневности конца 1930 – начала 1940-х гг. отражена в рассказе, записанном нами в станице Усть-Хоперской в 2000 г.: «И никаких мы праздников не знали. Ничего не отмечали. Ни на Троицу, ни на Пасху... Одно слово – колхоз. Все только работа... Я сама никаких рассказов не знаю. Времени не было. Все в колхозе работали. В 4 часа утра вставали, сено возили. Привозили в 12 часов ночи. А в 4 часа опять вставать. Ни праздников, ни выходных. И отпуска не давали ...Ни вечеринок никаких, ничего. Клуба не было. Правда, вот в станице (от нас за 7 километров) бывало, кино привезут. Мы рады, о, бесплатно. А какой бесплатно, это же все с нас потом вычтут.

Денег не видели, за трудодни, за палочки работали. И опять, когда в поле работали, харчились мы. Там даже мясо когда давали. И опять бесплатно. В тракторную бригаду харчи привозили, и опять вроде как бесплатно. А потом ведь все равно все высчитали с нас. Денег нам все равно не платили. Платили хлебом – зерном...

Нет, развлечений никаких не было. Ни кристины, ни свадьбы – ничего не отмечали. Так, сошлись и живут. Никаких свадеб. Да женихов нам уже и не досталось. Наших женихов всех в войну позабрали и побили. И все, и никаких свадеб. За всю мою молодость двое тока выходи- ли замуж так, что делали свадьбы. Можа наши родители когда и играли по обряду. А у нас уже ничиво этава не было. Вся жизнь в колхозе....

...А как мы этого трибунала боялись. Я вот хорошо работала, ударницей была. Так и то такого страху натерпелась. Меня ведь хотели корреспонденты сфотографировать в газету. Они приехали к нам в хутор, а народ весь посбежался – на них посмотреть. А тут меня вызвали. Я подхожу, а там народу... А я ж девчонка, ничего не знаю. Гляжу, он в военных штанах, а на боку у няво футляр. Там фотоаппарат, а я подумала – пистолет. Я подхожу к толпе народу, а он мне говорит – нет, отойди в сторону. Ну и все, я обмерла, думаю, счас меня расстреливать будут. Встала в сторонку и жду смерти. А он фотоаппарат достал меня фотографировать. Вот так...» [13] .

Очень тяжелое впечатление производят записи рассказов тех, кто сам пережил выселение в «кулацкие поселки» или в Сибирь, а также голод 1932–1933 годов. Широко представлены в наших записях сюжеты, связанные с разрушением и осквернением церквей, что для многих стало символом полного краха прежней системы ценностей и всего миропорядка: «... Ограду разобрали, начали колокол спускать, а колокол громадный, спускали и отбили яму край. Теперича эту цер-кву – подложили под него чевой-то и взорвали. Ну что мы сделаем? Власть не такая теперь стала, какая в старинное время была. И вот и разобрали церкву. Кричал весь народ, криком кричал, что церкву порушили – кому она мешала, кого трогала... Кричали все. И могилки все разгородили – там же огромадная ограда была, кирпичное все...» [7, с. 76–79].

Воспоминания, относящиеся к 1940-м гг., связаны с Великой Отечественной войной. Здесь представлены такие сюжеты и мотивы, как «предвестники» и причины войны, ход военных действий на проживаемой территории, эвакуация, работа в тылу, партизанские отряды, оккупация.

Интересно, что в воспоминаниях о войне тема ожидания вестей с фронта и переживаний за тех, кто воюет, оказалась вытес- нена памятью о тяжком труде. Очевидно, эта особенность народной памяти может быть обусловлена спецификой казачьего быта, в течение столетий связанного с войной, когда частые и долгие отлучки мужей и сыновей вырабатывали в их женах и матерях стойкость и терпение.

Свою специфику имеет и народная память казаков (чаще – казачек) о периоде оккупации. Главная особенность этих воспоминаний – отсутствие рассказов о жестокостях со стороны оккупировавших казачьи селения немцев; сдержанная, а иногда и позитивная оценка поведения оккупационных властей. Некоторые из респондентов рассказывали о случаях великодушия и доброты по отношению к ним со стороны оккупантов. Давая оценку таким текстам, стоит помнить об особом отношении немецких властей в период войны к казачеству, о тех надеждах, которые они возлагали на казаков, как особо пострадавших от советской власти. Впрочем, большинство записанных нами текстов отражает ситуацию оккупации с типичным поведением захватчиков-грабителей.

Освобождение родного селения в рассказах респондентов всегда преподносится как смелое и героическое, как торжество добра и справедливости, нередко выстраивается в жанре эпического сказания: «Партизаны были. Вот пошли в разведку на Чепелев курган и оттель пришел только один – побили всех. Тепереча, идуть – много-премного солдат, ну, войско идет на Чепелев курган. Опять только трое вернулись – всех побили. Тепереча ишо идеть войско – громадное войско, опять дошли до нас – ну, тут женщины сидим с детьми. А один говорит: “Как нам пройтить на Чепелев курган? Это сейчас я провожу половину войска на Серафимович, а с Серафимовича на Чепелев курган, а мы отсюдова”. Ну, и пошли тах-то на Чепелев курган и оттуда все до одного человека вернулись – немцев поклали всех – шагнуть негде» [12] .

Послевоенное время представлено в наших материалах уже исключительно в контексте культуры повседневности, что связано непосредственно с задачами этнографических исследований, ориентированных на исследование культуры, а не истории.

Именно это обстоятельство обусловило наличие существенных различий в работе историков-краеведов и нашей. Этнографы в первую очередь исследуют народную культуру, понимаемую как специфический адаптационный механизм, работа которого направлена на приспособление группы к меняющимся условиям внешней среды (природным и социальным). В связи с этим главные задачи, которые ставили перед собой участники полевых этнографических исследований при сборе и анализе материалов устной истории донских казаков, – не заполнение пробелов на полотнах современных исторических концепций и даже не реконструкция отдельных сюжетов местной (локальной) истории, а выявление специфики народного восприятия и отражения в народной памяти сложных социальных и политических процессов советского периода, определение специфики народного исторического (квазиисторического) сознания и механизма современного мифотворчества, выявление адаптационных возможностей этого механизма, направленного на преодоление группой тяжелых кризисных ситуаций.

Собранные нами материалы показали, что в поисках причин страшных исторических катаклизмов, перевернувших жизнь миллионов людей, народное сознание обращается к весьма древним архетипическим образам, в которых сочетаются мотивы языческие и христианские. Причина революции 1917 г. и последовавших за ней перемен видится в нарушении основ миропорядка. Сама революция и последующие социальные эксперименты называются перевертом, пере-ставлением , вслед за которыми в мире устанавливается власть Антихриста. Это «нарушение» происходит в высших сферах, но вызвано оно также и неправильным поведением самих людей, связанным с нарушением установленных в «первовремена» правил и норм. Кризисные события начала XX в. нередко осмысляются в образах и символах мифологического сознания: «Христос заклял Сатану на тысячу лет. А энти большевики-коммуняки зачали петь “Вставай, проклятьем заклейменный...”. Вот он и встал и стал править нами...» [9].

Этот рассказ соотносится с широко распространенными народными представления- ми о том, что в мифические первовремена царила всеобщая гармония, установленная Богом (Христом) на тысячу лет. Но со временем происходит нарушение очерченных границ, темные силы проникают в зону света, гармония рушится, устанавливается хаос. Чередование периодов гармонии и хаоса – предопределено, таков закон развития, но в рассказах, объясняющих причины исторических катаклизмов начала XX в., явно обозначен мотив «человеческих грехов»: «...мы прогневали нашего Творца Всемогущего Бога, и он карает нас» [3, с. 169]. Библейский сюжет о «казнях египетских», посланных Богом на египтян за их неправильное поведение («народ погибает, как фараон погиб»), находит отражение в народных определениях причин революции и гражданской войны.

Сбои, нарушения однажды установленного порядка определяются в народной традиции понятиями нормы, меры. Смена власти, изменение политического строя воспринимаются носителями традиции как перемена доли, участи, но не отдельного человека, а всего сообщества или даже мира. Эти установки, в свою очередь, восходят к весьма архаичным народным представлениям о доле (мере, судьбе), как части некоей общемировой жизненной силы. Любая доля (индивида или социальной группы) предстает как часть целого, отмеряемого Богом. Однако иногда случаются сбои в этом вселенском процессе отмеривания доль, понимаемом как процесс гармонизации мира. Такие сбои бывают как со знаком «плюс» («перебор»), так и со знаком «минус» («недобор», «недород»). Но по закону той же высшей гармонии, для всеобщего уравновешивания после «перебора» обязательно должен последовать «недобор», выражающийся в голоде, моровых болезнях, войнах и других катаклизмах. Так, после чрезмерно урожайного года с неизбежностью ждали голода; оскудение женской сферы (мало рождалось девочек) должно было вызвать перенапряжение в мужской (война).

Так, по версии одной из наших информанток, причиной Первой мировой войны, революции и Гражданской войны стало то, что в станице без меры, в неурочное время и с чрезмерным озлоблением устраивали и проводили кулачные бои: «...Сильно дрались. До смер- ти. Кулаками. Дрались – накликали войну. Кто кого одолеет. Вот они надрались к войне – и война. А потом революция была. Сын в Красной армии, а отец, например, в белых. И шли – отец на сына, сын на отца, бились. Вот как было» [6, с. 45]. В одном из записанных нами рассказов речь идет о том, как в станице Усть-Хоперской чрезмерно оплакивали погибших в войне 1914 года. Первые погибшие в этой войне воспринимались как первая жертва, за которой последуют новые: «Когда привезли его – все чин чином, в царской форме, внесли в дом, отпевали его. Собралось народу – битком. Плач стоит страшный. Ну, и люди между собой: “Чей-то назревает нехорошее. Чей-то будет и чей-то будет страшное. Какое-то будет переставление”. Атмосфера наполнена, такое что-то мрачное, тягостное – похороны же, покойник, герой – ну, жертва. Ласточка первая... Так что в людях уже было предчувствие чего-то: “Господь нас наказывает за грехи наши”» [7, с. 23].

В качестве предвестника Великой Отечественной войны в народных рассказах выступает Божья мать, которая является нагой и просит лоскут ткани. В этом же ряду стоят нагие и плачущие женщины. Оскудение женской, прокреативной сферы связано непосредственно, по народным представлениям, с избытком жизненной силы-энергии в сфере мужской, что и приводит к неизбежной войне. За нарушением нормы с неизбежностью следует расплата с последующим оскудением уже мужской сферы.

Революция и последовавшие за ней события нередко трактуются как проявление Божьей воли, а точнее – той доли, которая – от Бога («такой нам рок вышел, рок – он все ведет...»). В нарушении гармонии повинны сами люди: последовавшая вслед за этим «перемена участи» (доли) – это лишь реакция Бога на изменившуюся ситуацию и его попытки «все уладить». В такой ситуации возникает, казалось бы, неразрешимое противоречие: если эта «страшная доля» – от Бога, то как она соотносится с приходом на землю Антихриста и установлением антихристовой власти: «...по всей Руси Антихрист гуляет без удержу» [3, с. 163]; «... слава наша и наша земля занята антихристами-комму- нистами» [18]. Однако народное (мифологическое, по сути, сознание) разрешает эту дилемму, прибегая все к тем же, весьма архаичным представлениям о власти, как о доли, которая одновременно и сосуд и ее содержимое. Сменился сосуд и те, кто его содержимое распределяет; сама же власть – как общемирская доля – это наша доля, нам ее изживать (пока не изжита эта – другая не появится; символический сосуд должен быть опустошен, прежде чем наполнится новым содержанием). Отсюда проистекает следующий блок складывающегося постепенно механизма самосохранения социума в кризисных условиях: нет отдельно виноватых и отдельно – правых; все – виноваты, и все – пострадавшие: «...И вопрос – за что? Это изгнание, эти выселки для нас являются непонятными, но пусть – судьбы Божьи пытать не будем» [3, с. 163].

Взаимное примирение сопровождалось примирением с новой властью. На смену послереволюционному буйству с его беспримерной жестокостью пришло не менее беспримерное смирение: «Большинство пошли в колхоз. Собрались все вместе и пошли добровольно. Куда же пойдешь? Никто не хотел идти. Соберутся, поговорят: по-нашему все равно ничего не будет...» [6, с. 27] . Это примирение-смирение также вполне вписывалось в схему традиционных представлений о двояком воплощении доли-судьбы. Прежде чем произойдет наполнение сосуда новой (лучшей) долей, прежняя должна быть изжита, а сам сосуд должен претерпеть умаление, сокращение ( «грубая власть была, жестокая», но «претерпеть надо» ), чтобы произошло его полное очищение накануне нового наполнения. Так складывался блок представлений, сводящихся к формуле «эта власть (как и любая власть вообще) – это наша доля». Эти архаические представления дополняются мотивами христианскими: «Иоанн Златоуст говорит: всякая власть от Бога дана, и всякой власти нужно повиноваться» [3, с. 139].

Разумеется, система взаимоотношений «власть – общество – личность» в рамках исследуемого нами социума не ограничивается лишь перечисленными представлениями (она включает в себя массу иных формул и конно- таций), но складывается впечатление, что концепт власти как доли-судьбы является ключевым для народного сознания в период адаптации к кризисным и вообще экстремальным условиям существования.

Можно выделить и некоторые другие особенности народного осмысления истории посредством мифологии. Мифологическое сознание нередко игнорирует временные рамки событий, и также легко перемещает их в пространстве. Если время сгущается, то пространство становится подобным воронке, втягивающей в себя участников событий. Эпицентр этих событий легко перемещается в ту точку, где происходит их осмысление. Так появляется версия непосредственного участия в событиях на Дону Ленина: «Когда Ленин пришел – ну, там до кех-то он доехал в машине, а у него машина разорилась там – это я слыхала – а тут хутор недалеко, это не в Усть-Хоп-ре, а гдей-то было, а слух-то носится, слухом земля полнится. Ну, шофер побег там, нашел пару быков и человека, 2–3 человека подъехали, зацепили етую машину, машина пошла.... А этот-то, Ленин, вынул ружье и стрельнул, и убил этих людей. Вот с этого и пошло к худшему все. Вот и пошла плохая жизнь. И все, и безбожество пошло» [12] . Аналогичные рассказы, с присутствием Сталина и его адь-ютанта в казачьей станице и в г. Сталинграде, записаны нами применительно к Великой Отечественной войне.

Вышеприведенные способы осмысления исторического прошлого в конце XX в. представлялись анахронизмами, они сходили на нет. Однако впереди был новый виток мифотворчества, связанный с периодом «перестройки» и гласности. Осмысление истории XX в. стало осуществляться иными (не традиционными) способами. Так, в условиях послепе-рестроечных информационных выхлестов в народном сознании была своеобразно реализована идея «заговора», с помощью которой наш информант пытался объяснить и трагическую судьбу Белого движения, и послепе-рестроечный хаос в стране: «Я в лагере встречался со многими осмысленными людьми. Они много знали о нашей жизни. Осмысленные люди были, большого ума, всякие – и военачальники, и интеллигенция. Они многое нам рассказывали. И вот один мне поведал. Вся наша жизнь теперешняя – это чужая месть. Это было в Новороссийске, когда Белая армия отступала. В море уперлись и там на корабли садились – плыть за границу. А места всем не хватало. Много народу осталось на берегу. Они волновались. А начальники к ним вышли и говорят: “Вы не волнуйтесь. Вы останетесь здесь. Мы выпустим всех из тюрем, а вас туда посадим. Вы только фамилии свои не называйте. Говорите любые, только не свои”. Тогда ведь документов особо не было. И вот они говорят: “Вы останетесь, вас потом “красные” за своих примут, и вы все тут устроитесь. Пастух – ведь он при любой власти пастух. Всегда нужен. И вы получите каждый работу по уму. Один каптер, другой вахтер, третий начальник. И вы будете здесь наше дело делать. И мы вам оттуда, из-за границы, будем помогать. Инструкции давать будем. И материально помогать. И так мы этой власти отомстим за все наши обиды ”. Ведь у них все отобрали – и имущество, и деньги. А за что? За то, что они всю жизнь работали. И вот так их дело и свершилось. Поэтому сейчас все и развалилось. Это они отомстили» [11]. Уже не в Божьем воздаянии за грехи, а в продуманном плане мести и последовательной деятельности заговорщиков видится причина социальных катаклизмов.

При наличии серьезной внешней угрозы или в случае распада привычных структур любой этнос спонтанно стремится запустить в действие некий защитный механизм (комплекс действий, реакций и чувств), способный привести к самоструктурированию этноса. Обычно в таких ситуациях этнос (или его часть) обращается к уже испытанным ранее комплексам, давшим возможность однажды (или неоднократно) перестроиться и выжить в экстремальных условиях с наименьшими потерями. Собранные нами материалы по «устной истории» донских казаков показывают, как коллективный опыт осмысления и переживания кризисных ситуаций извлекался из глубин памяти группы и использовался с теми или иными поправками (модификациями) в соответствии с новыми обстоятельствами для осмысления глобальных потрясений XX в. и адаптации к ним.

Возможности «устной» (народной) истории в процессе исторических и культурологических изысканий не ограничиваются вышеперечисленными. Нередко со временем открываются новые ракурсы тому, кто уже работал с этими текстами. Новых открытий и интерпретаций вполне можно ожидать и от тех, кто прикоснется к этим материалам в будущем. Но для того, чтобы эти открытия состоялись, нам нужно приложить все силы для фиксации и сохранения этого уходящего прошлого, заключенного в народной памяти, чтобы передать его потомкам. Они разберутся.

Список литературы «Устная история» донских казаков в полевых этнографических исследованиях

  • Апраксин, В. А. Едовлинские житейские повести и рассказы/В. А. Апраксин. -Волгоград: Изд-во ВолГУ, 2006. -406 с.
  • Бердинских, В. А. О проблемах устной истории в СССР/В. А. Бердинских//Проблемы устной истории в СССР. -Киров, 1990.
  • Крестная ноша: трагедия казачества. Ч. 1. -Ростов н/Д: Гефест, 1994. -511 с.
  • Луночкин, М. Н. Земли заветный уголок/М. Н. Луночкин. -Волгоград: Издатель, 2006.
  • Материалы этнографической экспедиции ВолГУ. -1997. -Т. 3.
  • Материалы этнографической экспедиции ВолГУ. -1997. -Т. 4.
  • Материалы этнографической экспедиции ВолГУ. -2000. -Т. 1.
  • Материалы этнографической экспедиции ВолГУ. -2000. -Т. 4.
  • Полевые записи автора 1986 г. в станице Староаннинской Новоаннинского района Волгоградской области.
  • Полевые записи автора 1997 г. в станице Котовской Урюпинского района Волгоградской области.
  • Полевые записи автора 1997 г. в станице Котовской Урюпинского района Волгоградской области. -Информант Н. К. Шубин, 1917 г. р.
  • Полевые записи автора 2000 г. в станице Усть-Хоперской. -Информант А. Е. Ананьева, 1914 г. р.
  • Полевые записи автора 2000 г. в станице Усть-Хоперской Волгоградской области. -Информант М. Н. Ржавскова, 1924 г. р.
  • Рыблова, М. А. Народные образы предвестников войны/М. А. Рыблова//Великая Отечественная война в пространстве исторической памяти российского общества: материалы Междунар. науч. конф., г. Ростов-на-Дону, г. Таганрог, 28-29 апр. 2010 г. -Ростов н/Д; Таганрог: Изд-во ЮНЦ РАН, 2010. -С. 195-198.
  • Рыблова, М. А. Кавказские мотивы в устной истории донских казаков/М. А. Рыблова//Народы Кавказа в пространстве российской цивилизации: исторический опыт и современные проблемы. -Ростов н/Д: Изд-во ЮНЦ РАН, 2011. -С. 346-351.
  • Рыблова, М. А. Политические и социальные катаклизмы начала XX в. в народной памяти донских казаков/М. А. Рыблова//Юг России: реформы, революции, поиски гражданского мира (памяти П. А. Столыпина). -Ростов н/Д: Изд-во ЮНЦ РАН, 2011. -С. 134-139.
  • Томпсон, П. Голос прошлого: Устная история/П. Томпсон. -М.: Весь мир, 2003. -368 с.
  • Центр документации новейшей истории Ростовской области. -Ф. 12. -Оп. 3. -Д. 5. -Л. 10.
  • Шелеметьева, А. А. Устная история донского казачества (дипломная работа студентки V курса Волгоградского государственного университета, кафедра регионоведения и международных отношений)/А. А. Шелеметьева. -Волгоград, 2002. -98 с.
Еще
Статья научная