Генезис романтизма в литературоведческой и философской мысли: реакция на французскую революцию или коллективная психология?
Автор: Родосский А.В.
Журнал: Общество. Среда. Развитие (Terra Humana) @terra-humana
Рубрика: Ценностный опыт
Статья в выпуске: 3 (76), 2025 года.
Бесплатный доступ
Автор полемизирует с литературоведами, которые считают, что причина зарождения западноевропейского романтизма – разочарование в итогах французской революции XVIII века. Опираясь на мнение крупнейших писателей, ученых и философов разных времен и народов, автор считает. что причины возникновения романтизма и его сходства и различиях в разных странах определяется особенностью менталитета романских и германских народов.
Германские народы, литература, менталитет, разочарование, революция, романские народы, романтизм, Север и Юг, эстетика
Короткий адрес: https://sciup.org/140312838
IDR: 140312838 | УДК: 82.02 | DOI: 10.53115/19975996_2025_03_103_113
Текст научной статьи Генезис романтизма в литературоведческой и философской мысли: реакция на французскую революцию или коллективная психология?
Рассмотрим некоторые общие проблемы, касающиеся эстетики романтизма и его типологии в историческом аспекте, тем более что здесь немало дискуссионных моментов. «Понятие “романтизм”, – по совершенно справедливому суждению Н.Я. Дьяконовой, – принадлежит к числу наиболее расплывчатых общих понятий, бытующих в историко-литературной жизни» [18, c. 3].
В России первые попытки сформулировать основные особенности романтизма и определить его место в истории изящной словесности предприняли еще критики и литераторы, начало деятельности которых пришлось на романтический период в развитии литературного процесса. С точки зрения В.Г. Белинского, «романтизм есть не что иное, как внутренний мир души человека, сокровенная жизнь его сердца... Сфера его – вся внутренняя, задушевная жизнь человека, откуда поднимаются все неопределенные стремления к лучшему и возвышенному, стараясь находить себе удовлетворение в идеалах, творимых фантазией» [2, c. 145–146].
Соглашаясь с этим и другими рассуждениями Белинского о романтизме, его младший современник Аполлон Григорьев конкретизировал его мысли, указав на идейные предпосылки этого литературного направления. «Романтическое, – писал Ап. Григорьев, – является во всякую эпоху, только что вырвавшуюся из какого-либо сильного морального переворота, в переходные моменты сознания – и только в таком определении его воздушная и сладко-тревожная мечтательность Жуковского мирится с мрачною тревожностью Байрона – и нервная лихорадка Гяура с пьяною лихорадкою русского романтика Любима Торцова» [12, с. 114–115].
Очевидно, что приведенная цитата обосновывает не столько конкретно-историческое понимание романтизма как основного художественного направления конца XVIII – первой половины XIX в., сколько широкий взгляд на романтизм, позволяющий видеть его элементы и в любовных романах поздней античности, и в средневековой поэзии и прозе, и в некоторых произведениях литературы барокко, и, как видно из цитаты, в некоторых типах А.Н. Островского, и в приключенческих романах Дж. Конрада и Р.Л. Стивенсона, и в ранних рассказах А.М. Горького, и в ранней советской прозе (перечень можно продолжить). Приверженность самого Ап. Григорьева к романтизму – о чем свидетельствуют не только его критические статьи, но и замечательные стихи – привела и его, и многих его единомышленников к идеализации и абсолютизации этого творческого метода.
Известны и другие определения романтизма. Например, с точки зрения искусствоведа и мыслителя русского зарубежья В.В. Вейдле, «романтизм не есть художественный стиль, который можно противополагать другому стилю, как барокко – классицизму или готическое искусство – романскому; он противоположен всякому стилю вообще» [10, с. 86, 87].
Общество
Общество. Среда. Развитие № 3’2025
Итог разноречию в распределениях романтизма могли бы подвести слова Б.Г. Ре-изова: «Единственное средство говорить о романтизме, как историческом явлении, – вернуться к конкретной истории термина и школы. <...> Школа эта для построения своих теорий широко использовала различные философские и литературные течения XVIII века и потому имеет с ними много общего. Тем не менее, возникшая в особых условиях, обладающая довольно строгой системой философских, эстетических и исторических взглядов, эта школа резко отличается от предыдущих литературных течений» [27, с. 94, 96].
Хотелось бы процитировать также Е.А. Маймина: «В вопросе о романтизме мы не можем ничего решать окончательно – ибо мы имеем дело с историческим явлением, заведомо не решенным, не сведенным к единым или даже однозначным началам» [20, с. 5]. Чуть выше ученый констатирует: «Всякая наука имеет дело не только с безусловными, но и с условными понятиями. Литературоведение – одна из тех наук, которые чаще имеют дело как раз с условными, относительными наименованиями. <...> Спор ведется, в частности, по поводу самих терминов, которые, в отличие от точных наук, допускают множество толкований» [20, с. 4].
Действительно, если в точных науках существует строгая система логических доказательств, а в естественных возможно поставить эксперимент или серию экспериментов, то в гуманитарных науках исследователь стремится подтвердить свои суждения фактами. Однако факты – не такая уж упрямая вещь, как принято думать, ибо они легко поддаются искажению, а возможен и просто тенденциозный подбор фактов. Именно поэтому гуманитарные науки, в частности литературоведение, легче всего попадают в заложники к господствующей идеологии. По меткому замечанию С.Н. Булгакова, «история <...> у Маркса стала рассматриваться как борьба классов, появилась идея классовой борьбы в качестве объяснения исторического процесса. Из этой догматически принятой предпосылки вытекает методологическое правило: искать для всякого исторического явления подпочвы в классовой борьбе и в экономическом базисе и не успокаиваться до тех пор, пока она не будет так или иначе обнаружена. И так как при эластичности, а нередко и скудости исторического материала почти всегда можно в нем увидеть то, в наличности чего наперед убежден, – историческая кухня в этом отношении гораздо снисходительнее, чем естественнонаучная лаборатория, – то мы и имеем целый ряд экономических истолкований различных явлений истории: науки, литературы, искусства» [8, c. 284–285].
В советский период, когда марксистско-ленинская методология с ее откровенно социологическим подходом была объявлена общеобязательной, возникновение романтизма стало накрепко связываться с разочарованием в итогах «великой» французской революции, продемонстрировавших, что фантастическое «царство разума», обещанное революционерами и их предтечами – энциклопедистами, на деле оказалось царством буржуазной пошлости и чистогана, в котором нет места ни искусству, ни литературе, ни вообще высоким порывам человеческого духа. Например, по утверждению Г.А. Гуковского, «романтизм явился откликом на буржуазную революцию во Франции и результатом крушения надежд на нее» [13, с. 19]. И далее: «Романтизм на Западе явился откликом на буржуазную революцию во Франции, на крушение тех надежд, которые возлагались на нее многими, чаявшими безболезненного воцарения на земле мира, счастья, свободы, полного общественного благополучия» [13, с. 121]. Почти все исследователи романтической литературы того времени цитировали Ф. Энгельса, констатировавшего, что «установленные “победой разума” общественные и политические учреждения оказались злой, вызывающей горькое разочарование карикатурой на блестящие обещания просветителей» [21, c. 183]. Однако разочарование, согласно этой концепции, у разных романтиков выразилось по-разному: одни были настроены на продолжение борьбы за просветительские идеалы, а другие отказались от борьбы и принялись воспевать и идеализировать прошедшие эпохи, особенно Средневековье.
В 1928 г. появилась в печати статья А.М. Горького «О том, как я научился писать». В ней, как бы между прочим, говорится: «Формул романтизма дано несколько, но точной, совершенно исчерпывающей формулы, с которой согласились бы все историки литературы, пока еще нет, она не выработана. В романтизме необходимо различать <...> два, резко различные направления: пассивный романтизм, – он пытается или примирить человека с действительностью, прикрашивая ее, или же отвлечь от действительности к бесплодному углублению в свой внутренний мир, к мыслям о „роковых загадках жизни“, о любви, о смерти, – к загадкам, которые не разрешимы путем „умозрения“, созерцания, а могут быть разрешены только наукой. Активный романтизм стремится усилить волю человека к жизни, возбудить в нем мятеж против действительности, против всякого гнета ее» [11 с. 472].
С легкой руки Горького романтизм и стали строго делить на активный и пассивный, на революционный и реакционный, на прогрессивный и консервативный, т.е., проще говоря, на «хороший» и «плохой», подразумевая при этом, что третьего не дано. Ведь такое деление романтизма как нельзя лучше наложилось на ленинское учение о «двух культурах» в каждой национальной культуре. Например, В.В. Ванслов утверждал, что «для любых проявлений романтизма характерна глубокая неудовлетворенность действительностью, коренное несовпадение представлений о должном с реально сущим. <...> Идеологи классов, сметенных революцией, отворачивались от действительности, ею порожденной, и выступали против идеологии, ее подготовившей. Они ненавидели Просвещение, презирали буржуазные порядки, идеализировали монархию и аристократию, церковь и духовенство. <...> Так возник консервативный, или реакционный (здесь и далее курсив В.В. Вансло-ва. – А. Р.), романтизм, имеющий не только ярко выраженную антибуржуазную, но и не менее определенную монархо-аристократическую, религиозно-спиритуалистическую направленность. <...> У передовых слоев общества, оценивавших результаты революции с точки зрения интересов народа, общедемократических идеалов, возникает отрицание и неприятие ее с позиций гуманизма. Эту разновидность романтизма принято называть прогрессивным, или революционным, романтизмом. Как и консервативный романтизм, он имеет антибуржуазный характер, но в отличие от него не связан с монархической и религиозной идеологией» [9, с. 23–25]. Вспоминаются слова Н.А. Бердяева, что «”классовые“ объяснения разных идеологий и философских учений превращаются у марксистов в какую-то болезненную навязчивую идею. <...> Деление философии (сюда же можно отнести и литературу. – А.Р.) на “пролетарскую“ и “буржуазную“, на “левую“ и “правую“, утверждение двух истин, полезной и вредной, – всё это признаки умственного, нравственного и общекультурного декаданса. Путь этот ведет к разложению общеобязательного универсального сознания, с которым связано до- стоинство человечества и рост его культуры» [5, с. 10].
Положение несколько улучшилось на рубеже 1970–1980-х гг., когда идеологический прессинг слегка ослаб. Дихотомическое деление романтизма было признано примитивным, необъективным, не отражающим всего богатства и многообразия разновидностей романтизма, являющегося, вместе с тем, единым и целостным явлением. Что же касается привязки романтизма к революционным событиям во Франции и их последствиям, то у всякого непредвзятого человека это может вызвать ряд недоуменных вопросов. Если бы эта точка зрения была верна, то, во-первых, романтизм должен был бы возникнуть в первую очередь во Франции, тогда как на самом деле зародился он в Германии, а во Францию проник позднее, встретил там противодействие со стороны адептов классицизма и сформировался в литературную школу примерно три десятилетия спустя. Уже в 1823 г. Ш. Нодье констатировал, что «стало хорошим тоном нападать на романтическую литературу в ожидании того, пока положительно выяснится, что она такое» [25, с. 405]. А другой французский романтик Э. Дешан утверждал, что «уже столько раз определяли слово романтизм (курсив в тексте, – А.Р .), что вопрос оказался основательно запутанным. <...> Мы называем этим зловещим именем (романтик. – А.Р .) некоторых современных писателей, которые используют в качестве сюжетов события из средних веков; об этих сочинениях говорят: это романтические произведения. <...> Страсть к германизмам и англицизмам <...>, кажется, захватила наших романтиков» [16, с. 418].
О немецких корнях общеевропейского романтизма, между прочим, говорил в одной из своих ранних работ Н.Я. Берковский, полагавший, что романтизм, или романтика – это «необходимая часть “немецкой идеологии”, того общего мировоззрения, которое было представлено в Германии XVIII века ее философией и художественной литературой. <...> В эпоху Реставрации и Священного Союза, “немецкая идеология” получает международную роль, немецкая поэзия и философия учительствуют в чужих странах, идейные направления образуются во Франции или даже в России с непременной ссылкой на немецкий пример и немецкую инициативу (курсив мой. – А.Р .)» [7, с. 5]. Правда, последняя, посмертная монография Н.Я. Берковского «Романтизм в Германии» свидетельствует, что ученый – может быть, под влиянием
Общество
политической конъюнктуры – резко изменил точку зрения, утверждая, что «вопреки излюбленным теориям немецких националистов, романтизм не был созданием единственно немецкой нации, экспортированным потом в другие страны Европы» [6, с. 143]. Далее Н.Я. Берковский, по сути дела, шаржирует свои собственные дово- енные высказывания – и, наш взгляд, со-
Общество. Среда. Развитие № 3’2025
вершенно напрасно.
Во-вторых, в Германии, классической стране романтизма, развитие капитализма шло сильно замедленными темпами, сохранялось множество пережитков феодализма, вплоть до политической раздробленности страны, буржуазная революция была делом отдаленного будущего, поэтому ни о каком разочаровании в буржуазной действительности не могло быть и речи. Конечно, революция во Франции всколыхнула всю Европу, в том числе и Германию, где мыслители и литераторы стремились постичь ее смысл и извлечь из нее уроки, но революционные события для немцев были внешними, выходящими за рамки их национальной жизни и опыта. Да и вообще, по верному наблюдению Н.А. Бердяева, «XIX век, в значительной степени, есть реакция против XVIII века и революции» [4, с. 113]. Однако преувеличивать влияние французской революции на ранних немецких романтиков не следует. Здесь уместно вспомнить высказывание Ф. Шлегеля: «Впрочем, к чести немецких писателей вообще нужно сказать, что по крайней мере... лучшие из них остались совершенно свободными и чистыми от демократического угара первых годов революции... Хотя некоторые из лучших не остались совсем свободными от обманчивых надежд того времени, но они вскоре убедились в том, что обманулись и сторицей искупили свое временное заблуждение» [32, с. 67].
В-третьих, прежде чем проникнуть из Германии во Францию, романтизм получил распространение, одновременно с немецким и независимо от него, в Англии, где буржуазная революция была делом уже достаточно далекого прошлого, а политическая и общественная жизнь стала весьма стабильной благодаря умело используемой тактике партийно-политических компромиссов. На это обратил внимание Г.А. Гуковский, который – используя, правда, термин предромантизм, от которого большинство современных ученых оказалось – отмечал, «именно в Англии он (предромантизм. – А.Р .) раньше всего созрел как социальное явление, потому что
Англия была страной, уже прошедшей через буржуазную революцию, тогда как на материке эта революция только еще зрела во Франции» [13, с. 19]. Г.А. Гуковскому вторит А.С. Дмитриев. По его мнению, «в наиболее распространенных характеристиках романтизма принято исходить из того положения, что романтизм явился реакцией на Французскую (здесь и ниже прописная буква в тексте. – А.Р .) революцию и ее ближайшие последствия. Положение это, верное в своей основе, нуждается в существенном уточнении. <...> при всем том огромном значении, которое имела Французская революция не только для возникновения, но и для дальнейшего развития романтизма, она отнюдь не была фактором единственным и универсальным, определявшим генезис этого общеидеологического и литературного движения для различных национальных регионов. В литературе каждой страны были свои предпосылки, определявшие и истоки романтизма, и его специфику» [17, с. 8–9]. Даже если это справедливо, то невозможно объяснить, почему в Англии и Германии романтизм зародился почти одновременно, раньше, чем в других странах, и имеет множество сходных черт, несмотря на то, что в Германии к тому времени никаких революций не было и, в отличие от давно пережившей буржуазной революцию Англии, сохранялось, как уже было отмечено, множество пережитков феодализма. Принцип сходимости крайностей здесь вряд ли применим.
В-четвертых, используя социологический подход, невозможно объяснить, почему столь различны между собой немецкий и итальянский романтизм и вообще культура Германии и Италии, хотя в XVIII–XX вв. социально-политическая обстановка в этих странах была очень сходной (общая отсталость, раздробленность, множество пережитков феодализма, обретение национального единства примерно в одно и то же время), а в ХХ столетии их связывали довольно тесные отношения и долговременные союзнические обязательства, особенно проявившиеся в обеих мировых войнах. В-пятых, невозможно также объяснить, почему романтизм одновременно зародился и имеет много общих черт в высокоразвитой Англии и отсталой в ту пору Германии. И, в-шестых, совсем уж не поддается объяснению, почему так сходен романтизм во Франции, которую Вл. Соловьев окрестил передовым отрядом человечества [28, с. 1] , и Португалии, которую называли тогда задворками Европы.
Из этого следует однозначный вывод: причины зарождения романтизма следует искать не в событиях французской революции и вообще не в политических событиях эпохи. Романтическая эстетика, на наш взгляд, коренится в этнопсихологии, а также в исторической эволюции идей. Согласимся с А.С. Дмитриевым, который, говоря об общественно-политических предпосылках возникновения романтизма, делает существенную оговорку: «Но были и предпосылки и эстетические, которые <...> формировались преимущественно в позднем Просвещении задолго до Французской революции» [17, с. 9].
Г-же де Сталь, стоявшей у истоков французского романтизма, принадлежит весьма удачная и продуктивная догадка. Она различала литературу Юга и литературу Севера. «На мой взгляд, – утверждала писательница, – существуют две литературы cовершенно различные, литература, появившаяся на Юге, и литература, возникшая на Севере; та, которая началась с Гомера, и та, которая родилась из песен Оссиана. Греческая, римская, итальянская, испанская и французская литература эпохи Людовика XIV образуют литературу, которую я назову южной. Английские и немецкие произведения, несколько датских и шведских сочинений должны быть отнесены к литературе Севера, начало которой положили шотландские барды, исландские саги и скандинавская поэзия» [30, с. 195–196]. Строго говоря, эту догадку высказывали еще до г-жи де Сталь. «Уже Ж.-Б. Дюбо, – констатирует А.А. Аникст, – писал в “Критических размышлениях о поэзии и живописи” (1719) о влиянии естественных условий на характер творчества писателей и живописцев, подчеркивая различие между югом и севером. Эта идея на протяжении XVIII века всё более разрабатывалась разными авторами. Сталь возводит ее в важнейший художественный закон (курсив мой. – А. Р. ) [1].
Главную причину несходства в литературах Юга и Севера писательница объясняла климатическими и природными различиями. Сходной точки зрения придерживался, между прочим, Н.С. Гумилев. По его мнению, «романский дух слишком любит стихию света, разделяющего предметы, четко вырисовывающего линию... символическая слиянность всех образов и вещей, изменчивость их облика, могла родиться только в туманной мгле германских лесов» [15, с. 467–468].
Дело, безусловно, не только в климате или других геофизических факторах. Все формы общественного сознания, в том числе эстетика, определяются менталитетом того или иного народа, выработанным множеством поколений. Впрочем, сама г-жа де Сталь впоследствии конкретизировала свою мысль: «Французская нация, самая просвещенная из всех романских наций, имеет склонность к поэзии классической, образец подражания которой – поэзия древних греков и римлян. Английская нация, самая просвещенная из германских наций, любит поэзию романтическую, рыцарскую и гордится шедеврами в этом роде. <...> Различие вкусов по этому поводу проистекает не только из-за каких-то случайностей, но и в силу изначального строя мыслей и воображения» [29, с. 385].
Здесь уместно вспомнить теорию К. Г. Юнга, который ввел в мировую науку такие понятия, как архетипы поведения и коллективное бессознательное . Для нас это тем более важно, что еще древние догадывались о том, что в художественном творчестве важнейшую роль играет бессознательный элемент – так, в диалоге Платона «Ион» поэт и музыкант повествует Сократу о «священном безумии», которое им овладевает в процессе творчества. Сходную мысль о природе творчества высказал Ф. Шеллинг после долгого засилья клас-сицистско-просветительского рационализма. О «божественном глаголе», касающемся «чуткого слуха» стихотворца, писал А.С. Пушкин в замечательном стихотворении «Поэт» («Пока не требует поэта...»). Однако в ХХ в. такой подход в отечественном литературоведении был объявлен идеалистическим, т. е. ошибочным и даже «вредным», и лишь в последние десятилетия российские ученые только еще приближаются к научному исследованию бессознательной компоненты художественного творчества. Поэтому ни в коем случае нам не представляется возможным обойти молчанием взгляды К.Г. Юнга.
Согласно учению основоположника аналитической психологии, «коллективное бессознательное есть часть психики, которая отрицательным образом может быть отделена от личного бессознательного тем фактом, что в отличие от последнего оно не обязано своим существованием личному опыту и, следовательно, не является личным приобретением. В то время как личностное бессознательное состоит в основном из некогда осознававшихся содержаний, будучи забытыми или подавленными, содержания коллективного бессознательного никогда не входили
Общество
Общество. Среда. Развитие № 3’2025
в сознание. Таким образом, они никогда не были индивидуальным приобретением, но обязаны своим существованием исключительно наследственности. Если личностное бессознательное состоит по большей части из комплексов , содержание коллективного бессознательного в основном представлено архетипами » [34, с. 71]. Применяя эту теорию к явлениям религии и культуры, в том числе к живописи Леонардо да Винчи, К. Г. Юнг показывает, как в определенных исторических условиях «происходит атавизация соответствующего данной ситуации архетипа» [34, с. 77]. Этот тезис он иллюстрирует примером из политической жизни Германии 1930-х гг., когда писалась статья «Понятие коллективного бессознательного»: «Разве мы не видим, как целая нация возрождает архаический символ и даже архаичные религиозные формы, как эта массовая эмоция воздействует, революционизируя жизнь индивида самым катастрофическим образом? Человек далекого прошлого живет в нас сегодня в такой степени, в какой нам это и не снилось перед войной. А что такое в конечном счете судьба великих наций как не сумма психических изменений индивидов?» [34, с. 76–77].
Нация, по определению В. Гумбольдта – это «духовная форма человечества, имеющая языковую определенность» [14, с. 9]. «Язык, – продолжает В. Гумбольдт, – следует рассматривать не как мертвый продукт (Erzeugtes), но как созидающий процесс» [14, с. 69]. По его мнению, «среди всех проявлений, посредством которых познается дух и характер народа, только язык и способен выразить самые своеобразные и тончайшие черты народного духа и характера и проникнуть в их сокровенные черты» [14, с. 69]. Кроме того, «среди прочих сходных явлений, связывающих языки, особенно бросается в глаза их общность, которая основывается на генетическом родстве народов» [14, с. 74].
Эти и подобные суждения В. Гумбольдта получили весьма широкое распространение среди мыслителей и литераторов разных стран и направлений. В качестве примера можно привести хотя бы высказывание Д.С. Мережковского: «Язык – воплощение народного духа» [22, с. 210]. Конечно, дух – понятие широчайшее и всеобъемлющее. Сузим его до понятия духовная культура, которая и служит предметом нашего исследования.
Отсюда ясно, что «литературы Юга», по классификации г-жи де Сталь, суть не что иное, как литературы романских народов, говорящих на языках, произошедших от латыни и, следовательно, ориентированных на античность – римскую и, опосредованно, греческую, а «литературы Севера» – литературы германо-скандинавских народов, не имевшие никакого или почти никакого отношения к античной цивилизации и ориентированные скорее на средневековье. Позднее эту мысль подхватил и развил И. Тэн. По его мнению, «две группы народов были и остаются до сих пор главными деятелями новейшей цивилизации: с одной стороны, латинские или облатиненные народы, итальянцы, французы, испанцы и португальцы; с другой – народы германские, бельгийцы или фламандцы, голландцы, немцы, датчане, шведы, норвежцы, англичане, шотландцы и американцы» [31, с. 119].
Действительно, среди всех западноевропейских народов именно романские являются наследниками античности – не столько в этническом, сколько в языковом и культурном плане. «Античные начала, – подчеркивает Н.А. Бердяев, – в сущности, никогда не были уничтожены, особенно у романских народов (курсив мой, – А. Р.)» [4, с. 108]. В другом месте Н.А. Бердяев говорит о «латинской расе, которая и была создательницей старой европейской культуры, в которой была никогда не прерывавшаяся связь с античностью» [3, с. 26]. Именно поэтому Возрождение, ориентированное на античную эстетику, возникло в Италии и обрело благодатную почву в других романских странах. По словам того же И. Тэна, «воображение итальянца отличается классическим характером, т. е. латинским, подобным характеру древних греков и римлян: в доказательство этого мы имеем не только произведения времен В скандинавские страны идеи Возрожде- ния вовсе не проникли, поскольку никаких связей с античным миром не имели. Что касается Германии и Англии, то культурные контакты с античностью у древних германцев и бриттов были довольно поверхностными, потому-то и возрожденческий гуманизм овладел умами довольно узкого круга литераторов и ученых. Там появились кружки гуманистов, что само по себе подразумевает осознание собственного меньшинства. По совершенно верному утверждению г-жи де Сталь, «англичане и немцы, безусловно, часто подражали античным авторам. Они внесли полезные уроки из этого плодотворного ученичества; но самобытные достоинства их литературы, в которой запечатлена мифология Севера, имеют нечто общее, заключаясь в некоей поэтической возвышенности, первым образцом которой был Оссиан» [29, с. 376]. К Англии, правда, это относится в меньшей степени, чем к Германии, что обусловлено сильнейшим французским влиянием на тогдашнюю культурную жизнь этой страны (что тоже отразилось в языке – обилие французских корней). К этому прибавим, что большинство немецких гуманистов не приняли реформации, а Томас Мор даже был причислен римско-католической церковью к лику святых как принявший мученический венец за веру. Вопрос о связи романской цивилизации, ориентации на античность и католицизма мы рассмотрим позднее.
То же, что о Возрождении, можно сказать и о классицизме, который, возникнув во Франции, распространился в основном в романских странах, тогда как в Англии и Германии его влияние было весьма поверхностным. Театр Шекспира нагляднее всего иллюстрирует поверхностность влияния возрожденческой эстетики в Англии. Этот гениальный драматург, равно как и его старшие и младшие современники, ориентировался на поэтику Аристотеля, на античную трагедию и комедию, а также на итальянскую учено-гуманистическую драму, но обходился с драматургическими канонами весьма вольно, чем впоследствии и вызвал нарекания со стороны Вольтера и других адептов классицизма. «Шекспир, – утверждает г-жа де Сталь, – совсем не подражал древним... <...> Когда проникаются исключительно образцами драматургического искусства античности, когда подражают подражателям, тогда уменьшается оригинальность произведения, тогда не видно гения, пишущего с натуры, того непосредственного гения, если мне позволительно так выразиться, который отличает, в частности, Шекспира» [30, 378–379]. Нет нужды доказывать, что такой феномен, как театр Шекспира, ни в одной из романских стран той поры был бы невозможен.
Говоря о Возрождении и классицизме, необходимо упомянуть еще одно течение в западноевропейской художественной культуре, каковым является барокко. Его российское литературоведение традиционно недооценивало – сильно сказывался субъективно-оценочный подход при анализе явлений культуры. Барокко квалифицировалось прежде всего как реакция на Возрождение, которое исследователи были склонны идеализировать – во многом из-за восторженных высказываний Маркса и Энгельса об этой эпохе. Действительно, есть все основания считать барокко реакцией на Возрождение – весь вопрос в том, какой реакцией на какое Возрождение. Можно сказать: естественной, или здоровой, реакцией на одряхлевшее, или исчерпавшее себя, Возрождение. Совершенно недопустимо связывать, как это делалось до недавнего времени, крах возрожденческой эстетики и гуманистического мировоззрения с мифической феодально-клерикальной реакцией: во-первых, это явно вульгарно-социологический подход, а, во-вторых, само существование этой «реакции» многие теперь ставят под сильное сомнение, считая ее фантазией Вольтера и ему подобных. Кризис и гибель гуманистического мировоззрения и возрожденческой эстетики основательно и аргументировано описал А.Ф. Лосев в замечательной монографии «Эстетика Возрождения» – лучшее, на наш взгляд, что написано по этому вопросу на русском языке. По словам А.Ф. Лосева, «чем дальше, тем больше нарастало чувство трагического разлада возрожденческого титанизма и фактических, жизненных возможностей» [19, с. 617]. Возрождение, таким образом, рухнуло, не выдержав собственной тяжести, уступив место барокко.
Однако проблема генезиса барокко имеет еще один важнейший аспект. Не будем забывать, что античная культура, на которую ориентирована культура романских стран, – явление неоднородное, вопреки тому, что думали по этому поводу идеологи Возрождения и классицизма. Трудно переоценить открытие Ф. Ницше, нанесшего могучий удар по застарелому мифу о «прекрасной», «идеальной» и «гармоничной» античности, «мнимой “жизнерадостности” греков и греческого искусства» [24, с. 48]. По совершенно верному утвержде-
Общество
Общество. Среда. Развитие № 3’2025
нию Ф. Ницше, «грек знал и ощущал страхи и ужасы существования: чтобы иметь вообще возможность жить, он вынужден был заслонить себя от них блестящим порождением грез – олимпийцами» [24, с. 68]. Немецкий мыслитель выделил в античном творческом духе «двойственность аполлонического и дионисического начал » [24, с. 59], т.е. противостояние гармонии и хаоса, светлой и темной стихий. Последнюю он характеризует как « стремление к безобразному <...> и образу всего страшного, злого, загадочного, уничтожающего, рокового в глубинах существования – <...> синтез бога и козла в сатире» [24, с. 51], а это весьма напоминает некоторые аспекты барочной эстетики. Даже поверхностный анализ культуры основных западноевропейских романских стран позволяет прийти к выводу, что если Италия (родина Возрождения) и Франция (родина классицизма) брали за эстетический образец античную гармонию, то Испания – классическая страна барокко – явно тяготела к античному хаосу. Именно на обращении к «дионисическому» началу замешена эстетика барокко. Показательно, что эстетика барокко оказалась для Испании настолько органичной, что ее отзвуки отчетливо слышатся и в творчестве крупнейших испанских деятелей культуры ХХ в. – поэта Ф. Гарсиа Лорки, живописца С. Дали, зодчего А. Гауди.
Напротив, устремленный в Средневековье романтизм возник в Германии, ибо германцы именно в Средние века заняли лидирующее положение в Западной Европе, оттеснив римлян. Немцам и англичанам Средневековье оказалось ближе и роднее, чем классическая древность, не чуждая романским народам. Смело можно сказать, что романтизм – это тоже своего рода возрождение, только не античных, а средневековых традиций в художественной культуре. Для подтверждения этой мысли еще раз сошлемся на Н.А. Бердяева: «В то время как первое возрождение было обращено к античности, дальнейшие возрождения, которые были в культуре XIX века, уже окрашены в цвет возврата к средневековью. Таковы творческие искания человеческой личности в движении романтическом. Это есть тоже проявление гуманизма, но пытающееся спасти человеческое творчество, оплодотворив его средневековыми началами. В средних веках ищут духовного питания для человеческого творчества. Романтическое возрождение хочет вернуть человеческому творчеству то высокое положение, которое связано с христианским сознанием, и этим предотвратить его падение» [4, c. 114].
Говоря о христианском сознании, нельзя не обратить внимания на один важнейший факт, напрямую связанный с интересующими нас вопросами. Как известно, религия – это основа и важнейшая часть всякой культуры. В XVI столетии реформация расколола казавшийся незыблемым и нераздельным католический мир. Обратим внимание на два важнейших факта. Все романские народы (не считая оставшихся православными румын и молдаван) сохранили верность римско-католической церкви. Ни один из них не примкнул к протестантизму, и вообще идеи реформации практически не получили распространения в романских странах. Исключение, подтверждающее, однако, правило, составляет лишь Франция, где местные протестанты (гугеноты) сумели заручиться поддержкой довольно значительной части населения и спровоцировать многолетние религиозные войны. С другой стороны, протестантскими стали все скандинавские и почти все германские народы. На это обратил внимание тоже еще И. Тэн, подметивший, что «латинские народы все до одного остались католиками. <...> Напротив, почти все германские народы сделались протестантами» [4, c. 125].
Попробуем найти более полное объяснение этому феномену.
Католичество – это вариант христианства, адаптировавшийся к римской духовной культуре. «В Италии, – отмечает Н.А. Бердяев, – Италии, где произошел расцвет творческих свободных человеческих сил, не было прямого восстания после христианства. в сущности, всегда сохранялась связь с античностью через Рим, никогда не терялись связи с ней, и античность не была чужда всей итальянской истории. <...> Этим отличается темперамент романских народов от северного темперамента германских народов, который в конце концов привел к протестантскому восстанию» [4, с. 103].
Вне ареала римской и вообще античной цивилизации и культуры находились германцы, не говоря уж о скандинавах. Поэтому первоначальное усвоение христианства германскими и скандинавскими народами носило довольно поверхностный характер. Действительно, грекам, среди которых христианское учение укоренилось в наиболее точной апостольской традиции и приняло вид православия, и римлянам, существенно рационализировавшим эту традицию и в конечном итоге противопо- ставившим себя ей, был одинаково понятен смысл таких таинств, как крещение и евхаристия, ибо ритуальное омовение было издревле распространено у этих народов, а причащение хлебом и вином практиковалось еще в элевсинских мистериях. У германцев ничего этого не было, оставалось им чуждым, и потому протестанты ставят под сомнение спасительность Святых Таинств, которым приписывается в основном символический характер, да и само их число сокращено с семи до двух (крещения и евхаристии).
Не вызвало серьезных недоумений у греческих и римских христиан и понятие Приснодева, поскольку их предки поклонялись вечно девственным богиням Афине (Минерве) и Артемиде (Диане). Германцам же такой культ был чужд и непонятен, потому-то протестанты так легко расстались с культом Пресвятой Богородицы, занимающим различное, но весьма важное место как у православных, так и у католиков.
Новая вера долго не могла пустить корней на германской почве. Этим, как нам представляется, и можно объяснить тот факт, что после зарождения арианской ереси подавляющее большинство германцев оказалось ее адептами. И хотя через некоторое время они вернулись в лоно неразделенной тогда еще Церкви, был создан прецедент, отложившийся в генетической памяти – или, оперируя терминами К.Г. Юнга, коллективном бессознательном – германских народов. Не потому ли они так легко отпали от римско-католической церкви в XVI столетии?
Более того: сам исходный тезис протестантизма любого толка – право каждого верующего толковать Библию по собственному разумению, отвергая авторитет Свв. Отцев и вообще весь многовековой богословский опыт – свидетельствует о христианской неукорененности протестантизма, о чужеродности для него и плохом понимании им существенной для христианства апостольской преемственности и церковной традиции. Даже К.Г. Юнг – между прочим, сын протестантского пастора – называл протестантизм не иначе как обедненным, «оголенным» христианством, духовный мир которого был ему бесконечно чужд [34, с. 12]. Закономерным итогом реформации стало многоликое сектантство, когда группы людей, сходным образом понимавших Священное Писание – а кому не известно, что Библия допускает множество толкований – объединялись в секты, дерзновенно считавшие, что только они обладают монополией на верное по- нимание Слова Божия. Подчеркнем, что классической страной сектантства первоначально была Германия, а позднее стали англоязычные Соединенные Штаты Америки, где в середине XIX в. зародилась самая, пожалуй, опасная секта – иеговистов, или «свидетелей Иеговы». Впрочем, сами-то протестантские конфессии можно назвать «Церковью» с большой долей условности, поскольку в них отсутствует благодать, преемственно передаваемая через апостольское рукоположение (таинство священства, ими отвергнутое).
Таким образом, прав был Н.А. Бердяев, утверждавший, что «в то время как возрождение начинается на юге, у народов романских, реформация есть достояние народов северных, по преимуществу народов германских. Реформация создается другим расовым темпераментом, в ней раскрывается иной дух» [4, с. 110–111]. Чуть ниже Н.А. Бердяев высказывает мнение, что «реформация хотела истребить в христианстве языческое начало, она враждебна античным, эллинским истокам христианства. Реформация кладет основание такому духовному течению, которое все более и более разрывало с античной красотой и с античными формами» [4, с. 112].
Именно ощущение – сознательное или бессознательное – своих духовных корней и поставило, с нашей точки зрения, заслон для проникновения романтизма в романские литературы. Действительно, в Италии романтизм стал господствующим направлением лишь к началу 1820-х гг. При этом в поэзии крупнейших итальянских романтиков – У. Фосколо и Дж. Леопарди – весьма сильны отголоски классицизма. В Испании, не оказавшей, впрочем, сколько-нибудь заметного влияния на развитие португальской словесности той эпохи, романтизм, как отмечает А.Л. Штейн, – «возник неизмеримо позднее, чем в других странах, и расцвет его приходится на середину 30-х годов» [33, с. 316]. Правда, А.Л. Штейн объясняет этот феномен в духе времени – тем, что «национально-освободительная война против Наполеона сочеталась в Испании с буржуазно-демократической борьбой против феодальных пережитков, сочеталась с буржуазной революцией» [33, с. 316]. Зато чуть ниже исследователь отмечает очень важный, с нашей точки зрения, момент: «Большинство будущих деятелей романтизма <...> находились в эмиграции. Воспитанные на идеях Просвещения, они начали свой творческий путь как
Общество
сторонники классицизма. Пребывание за границей и знакомство с романтической литературой Англии и Франции оказало большое воздействие на их литературное развитие» [33, с. 316]. Чуть ниже ученый констатирует, что «развитие романтизма в Испании носило длительный и застойный характер. При этом испанские теоретики опирались на романтическую теорию, выработанную в других странах и прежде всего в Германии » (курсив мой – А.Р. ) [33, с. 317].
Несколько иным было положение во Франции, где уже в первые годы XIX столетия заявили о себе романтики Ша-тобриан, чьи повести «Атала» и «Рене», вмонтированные впоследствии в трактат «Гений христианства», впервые увидели свет соответственно в 1801 и 1802 гг., и г-жа де Сталь, которая в 1802 г. опубликовала роман «Дельфина», а в 1807 – роман «Коринна, или Италия». В 1810-е гг. выступили в печати романтики Б. Констан, Ш. Нодье и некоторые другие. Впрочем, «был ли Бенжамен Констан романтиком? – задается вопросом Б.Г. Реизов и дает на него ответ: – Во всех почти учебных пособиях его обычно рассматривают как романтика или «патрона романтизма», указывая на некоторые, будто бы, романтические особенности его психологии. В других, сравнительно редких случаях его называют “запоздалым представителем XVIII века... который возненавидел бы новую школу еще сильнее, чем Стендаль”. Ни то, ни другое определение исторически неверно. Нельзя считать «”представи-телем XVIII века” того, кто с такой энергий отверг этот век и в течение почти всей жизни боролся и с его философией, и с его эстетикой. Но Констана нельзя считать и романтиком, так как он никогда не поднимал на руки французский классический театр, желая только обогатить его новыми идеями; по своим художественным вкусам он был весьма далек от того, что станет так дорого представителям романтизма 1820-х годов. Констан принадлежал к направлению, имевшему свои особые задачи и вкусы, определенные буйной деятельностью начала века» [27, с. 170–171]. Однако, по точному замечанию В.А. Мильчиной, «перечисленные писатели оказались «одинокими гениями», творившими на фоне эпигонствующего классицизма, которые к тому же «не осознавали себя романтиками; более того, зачастую они относились к романтизму едва ли не враждебно» [23, с. 30]. Окончательно романтизм утвердился во Франции лишь к концу 1820-х гг., ибо встретил мощное противодействие со стороны приверженцев классицизма. И не случайно предисловие к драме В. Гюго «Кромвель» (1827), ниспровергавшее клас-сицистскую драматургию и утверждавшее романтический театр, оказалось остроактуальным.
Таким образом, главная причина позднего появления романтизма в романских странах заключается в силе традиций классицизма, его глубокой укорененности в культуре этих народов. А это, в свою очередь, объясняется, на наш взгляд, не сходством социально-политической обстановки, а сходством традиций и менталитета у романских народов, противостоящим германским традициям и менталитету.
Таков, с нашей точки зрения, генезис западноевропейского романтизма в литературоведческой и философской мысли.
Общество. Среда. Развитие № 3’2025