Карнавал, свет, колесо: к опыту анализа киносценария Исаака Бабеля «Китайская мельница»

Бесплатный доступ

Статья продолжает традицию исследования творчества Исаака Бабеля с опорой на теорию карнавала Михаила Бахтина, изложенную в известном труде «Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса». В работе анализируется посвященный теме электрификации киносценарий Исаака Бабеля «Китайская мельница» (1927 г.) с точки зрения проявления в нем гротескно-карнавальных форм. Новизна исследования заключается в выборе материала: это первая работа о стоящей на периферии бабелевского канона «Китайской мельнице» в свете теории карнавала. Предпосылкой для такого анализа становится тот факт, что сценарий создается для немого кино, в котором изображение человеческих эмоций, выражений лиц и ситуаций дается гиперболизированно, а также ориентация Бабеля-сценариста на традиции советского киноавангарда с его экспрессивными кадрами и парадоксальным монтажом, где гротеск также занимает важную роль. Цель нашей статьи – выявить, как реализуются на уровне поэтики гротескные и карнавальные формы в этом тексте, проанализировать образную систему и сюжетную структуру. Сделан вывод о том, что в основе сценария лежит важный для карнавала принцип «движения колесом», переворачивающий и инверсирующий событийную логику, а центральным образом, отражающим этот принцип, становится деревенская мельница. Кроме того, в «Китайской мельнице» обнаруживают себя игровое и смеховое начало, а также телесные, природные и поведенческие проявления гротеска. В таком комическом измерении растворяют свое «высокое» содержание и наделяются веселой условностью такие темы, как война или подвиг, а также традиционные бабелевские мифологемы.

Электрификация, карнавал, движение колесом, война, гротеск, Бабель, Бахтин

Короткий адрес: https://sciup.org/149151402

IDR: 149151402   |   DOI: 10.54770/20729316-2026-2-280

Carnival, Light, Wheel: Toward an Analysis of Isaac Babel’s Film Script “The Chinese Mill”

This article continues the tradition of studying the work of Isaac Babel based on the carnival theory of Mikhail Bakhtin set forth in his well-known work “Rabelais and His World”. The paper analyses devoted to the topic of electrification Isaac Babel’s film script “The Chinese Mill” (1927) from the viewpoint of the manifestation of grotesque and carnival forms in it. The novelty of the research lies in the choice of material: this is the first study of “The Chinese Mill” – a work standing on the periphery of the Babel canon – in the light of carnival theory. The premise for such an analysis is the fact that the film script is intended for silent cinema, where the portrayal of human emotions, facial expressions, and situations is given in a hyperbolic way, as well as Babel’s orientation as a screenwriter toward the traditions of Soviet avant-garde cinema, characterized by expressive imagery and paradoxical montage, in which the grotesque plays a significant role. The aim of the article is to identify how grotesque and carnival forms are realized at the level of poetics in this text, to analyze the system of imagery and the plot structure. It is concluded that the script is based on the crucial for carnival principle of “wheel movement”, subverting and inverting the logic of events, while the village mill becomes the central image reflecting this principle. Moreover, the playful and laughing elements, as well as the bodily, natural and behavioural manifestations of the grotesque, also reveal themselves in the text. In such a comic dimension, themes such as war or heroic deeds, as well as traditional Babelian mythologems, dissolve their ‘high’ content and are endowed with a playful conventionality.

Текст научной статьи Карнавал, свет, колесо: к опыту анализа киносценария Исаака Бабеля «Китайская мельница»

Electrification; carnival; wheel movement; war; grotesque; Babel; Bakhtin.

Исследователи творчества Исаака Бабеля неоднократно обращались к теории карнавала Михаила Бахтина, рассматривая с ее помощью такие темы в прозе Бабеля, как революция, эротика, насилие. Так, М.Б. Ямпольский и А.К. Жолковский в работе «Бабель / Babel» [Жолковский, Ямпольский 1994] выявляют ряд гротескных образов и метаморфоз в рассказах Бабеля, о раблезианских образах в рассказе «Король» пишет Г. Фрейдин [Фрейдин 2016], о «балаганном методе конструирования вселенной» и о логике заключения «предельных, невероятных эмоций» «в такую же гротескную, фантастическую форму» в «Конармии», а также о трикстерской природе рассказов «Гапа Гужва» и «Колы-вушка» говорит Г.С. Жарников [Жарников 2016; Жарников 2018], «“входом в эксцентрическое пространство карнавала”» интерпретируется переход через реку в рассказе «Переход через Збруч» [Лахманн 1980], о «смеховом слове» у Бабеля пишут И.А. Обухова и Э. Коган [Обухова 2012; Коган 1998] и т.д. Помимо исследований о карнавализации в творчестве Бабеля мы обращались к работам, восстанавливающим исторический и биографический контекст жизни писателя во второй половине 1920-х гг., в частности, к книге Е.И. Погорельской и С. Левина «Исаак Бабель. Жизнеописание». Авторы показывают, насколько удачным для Бабеля с точки зрения литературной карьеры был предшествующий созданию «Китайской мельницы» 1926 г., в котором, помимо «Конармии» и сборника рассказов, были опубликованы «киносценарий о Бене Крике (в том же году киноповесть “Беня Крик” напечатана отдельной книгой, а фильм вышел в прокат), <…> кинорассказ “Блуждающие звезды” по мотивам романа Шолом-Алейхема (в том же году киносценарий “Блуждающие звезды” вышел отдельным изданием в “Кинопечати”)» [Погорельская, Левин 2020].

Цель настоящей работы – с опорой на инструментарий М. Бахтина выявить и описать, как реализуют себя гротескные и карнавальные формы в киносценарии И. Бабеля «Китайская мельница» (1927). Новизна исследования заключается в обращении к малоизученному (и совсем не изученному в данном контексте) произведению Исаака Бабеля, специфика предназначения которого отчасти объясняет особенный «разгул» карнавала в нем (ведь условия немого кино диктуют гиперболизированное изображение человеческих эмоций, выражений лиц и ситуаций). М. Вайскопф пишет, что «в своих киносценариях Бабель охотно склеивает балаганные пары» [Вайскопф 2017, 236], а «комбинациям уродств и броских контрастов эффективно способствует, естественно, техника киномонтажа» [Вайскопф 2017, 432]. В «Китайской мельнице» можно заметить постоянную работу с телесными метаморфозами, контрастными, диспропорциональными деталями, данными в предельно лаконичной и экономной стилистике, где каждая строка означает короткий экспрессивный кадр, а перенос строки – парадоксальную монтажную склейку в традициях советского киноавангарда, тоже далеко не чуждого карнавализации [Марголит 2021].

Сюжет сценария легко поддается краткому пересказу: в деревне Поварен-шино комсомольский секретарь Егор Живцов объявляет мобилизацию на защиту китайской революции, но затем приходит к выводу, что важнее починить сельскую мельницу, и отменяет мобилизацию. Михаил Вайскопф пишет, что в идее мобилизации находят отражение идеи Троцкого «с его манией мировой революции и требованием активного участия в китайских делах» [Вайскопф 2017, 432], а в победе электрификации – «изоляционистский курс Сталина на строительство социализма в одной отдельно взятой стране» [Вайскопф 2017, 432]. Исследователь отмечает, что «агиткампания развертывается руководством с сакральной опорой на хитроумно препарированные ленинские цитаты – и эта ритуальная практика тоже отражена в сценарии. Лишь одна деталь привносит в него выразительные коррективы. Услышав вердикт Живцова, ошарашенные комсомольцы “усмехаются”, и на экране возникают титры: “Перехитрил… рябой черт…”. <…> Под хитрым “рябым чертом” в стране подразумевали именно Сталина» [Вайскопф 2017, 432].

Мельница – центральный и сюжетообразующий образ в сценарии. Это главный, но далеко не единственный образ колеса в произведении, демонстрирующий реверсивную логику карнавала. Михаил Бахтин пишет, что в процессе становления средневекового карнавала «был выработан как бы особый язык карнавальных форм и символов, <…> способный выразить единое, но сложное карнавальное мироощущение народа. Мироощущение это, враждебное всему готовому и завершенному <…> требовало динамических и изменчивых (“про-теических”), играющих и зыбких форм для своего выражения. Пафосом смен и обновлений <…> проникнуты все формы и символы карнавального языка. Для него очень характерна своеобразная логика “обратности” (à l’envers), “наоборот”, “наизнанку”, логика непрестанных перемещений верха и низа (“колесо”)…» [Бахтин 1990, 16]. Логика обратного хода, помимо мельничного колеса, представлена множеством других колес, катающихся по страницам сценария: «буйный ход локомобильного колеса» [Бабель 2005, III, 183], «мощные колеса паровоза» [Бабель 2005, III, 172], «движущиеся колеса трамвая» [Бабель 2005, III, 172], наблюдения одного из героев, «как летит колесо прялки» [Бабель 2005, III, 158], колеса в телеге рикши и т.д. В этой же переворачивающей все и вся логике движения колеса реализован анекдотический эпизод падения героев по дороге к мельнице: когда Егор Живцов просит крестьянина Ерему гнать лошадь, та подлетает к мосткам, доски подламываются и герои летят в овраг, а колесо телеги отрывается. Этот эпизод демонстрирует логику движений народно-комического тела, система которого «ориентирована в отношении верха и низа: это – полеты и падения (провалы)» [Бахтин 1990, 391]. Бахтин пишет, что «“первофеномен” народной комики – движение колесом» [Бахтин 1990, 391], когда верх (голова) занимает место низа (зада). «Движение колесом» вписано и в сюжет: поднявший деревню на войну герой как бы «откатывается», переворачивает ситуацию и отменяет мобилизацию в последний момент. Эпизод падения можно рассмотреть и как акробатический балаганный трюк, а отмену войны, игровую мобилизацию «понарошку» – как своего рода трюкачество «хитрого черта».

Принцип «движения колесом» распространяется не только на центральный образ мельницы и на перевороты карнавального тела – в художественном пространстве «Китайской мельницы» важное место занимает образ солнца, движение которого тоже носит, с одной стороны, характер постоянной обратности и цикличности, с другой – описанный Бахтиным пафос смены и обновления. Это то, что «совершается с солнцем, с землею, с человеком, с человеческим обществом и чем как раз и живет подлинный гротеск» [Бахтин 1990, 57]. Примечательно, что образом солнца произведение начинается и заканчивается: первая сцена открывается закатным солнцем, в финале солнце светит ярко, знаменуя победный ход колеса отремонтированной мельницы.

М. Баринова, исследуя драматургию Н. Эрдмана, обнаруживает в пьесе «Мандат» логику карнавального колеса и связывает ее с турбулентной и быстро меняющейся жизнью 1920-х гг., которая «представляет собой самое настоящее карнавальное “колесо” – постоянную смену старого новым, нового старым» [Баринова 2012, 18]. Неостановимое движение в «Китайской мельнице», выраженное бегом всевозможных колес, тоже, как нам видится, указывает на модернизационные устремления и динамику 1920-х гг. Здесь мы видим символы технического прогресса и новых скоростей (поезд «возвышается и трепещет прекрасной, сложной сверкающей горой» [Бабель 2005, III, 174]), солнце как спутника светлого социалистического бытия, озаряющего лица «веселых комсомольцев» (солнце и смех здесь часто идут в связке: «Вода становится чернее сажи, но в ней отражается солнце и смеющиеся лица» [Бабель 2005, III, 184]). Солнце (свет) связывается с образом Ленина, которому принадлежит фраза «коммунизм есть Советская власть плюс электрификация всей страны». К. Кларк пишет, что «Ленинский энтузиазм насчет электричества имел своего предшественника в Марксе», который «провозгласил, что “эпоха пара”, в которую зародился капитализм, сменяется более революционной “эпохой электричества”», и как для Маркса, так и для Ленина «электричество было символом технического прогресса» [Кларк 2002, 54], а также описывает восприятие электричества советскими антиурбанистами – это «энергия, сила, движущая поезда, позволяющая им развивать такие скорости, что расстояния в деурбанизирован-ной и децентрализованной стране перестают быть проблемой» [Кларк 2002, 56].

В «Китайской мельнице» это представление наглядно реализуется: электричество, свет, энергия колес и мощь поезда, а также скорость образуют общее поле значений, связанных с образом развивающейся страны.

Жизнь комсомольцев в «Китайской мельнице» описывается в празднично-карнавальных тонах. Здесь много сцен бодрого коллективного труда и веселых трапез с описанием «жующих ртов» [Бабель 2005, III, 184] (напомним, что поглощение пищи является одним из главных событий в жизни гротескного тела). Бахтин пишет, что «коллективная еда, как завершающий момент коллективного же трудового процесса, – не биологический животный акт, а событие социальное» [Бахтин 1990, 311], и что «трудовая встреча человека с миром, трудовая борьба с ним кончалась едою – поглощением отвоеванной у мира части его» [Бахтин 1990, 310]. К гротескной ипостаси жизни комсомольцев относятся и такие основополагающие черты народно-смеховой культуры, как смех и бранная ругань. Таким образом, в комсомольском бытии сходятся все описанные Бахтиным «праздничные выражения амбивалентного материально-телесного низа: смех, еда, производительная сила, хвала-брань» [Бахтин 1990, 189]. Комичным соединением раблезианской и социалистической тем становится повестка Пленума Повареншинской Сельской ячейки ВЛКСМ, где на обсуждение помимо международного положения в Китае и электрификации водяной мельницы вынесен вопрос «половой крайности в ячейке и уклон» [Бабель 2005, III, 183]. Но подлинный взрыв карнавализации происходит в «Китайской мельнице», когда Живцов объявляет мобилизацию. Эта новость воспринимается как праздничная, объединяющая народ в ликующее коллективное тело: «Вокруг Живцова смыкается трясущийся веселый лес поднятых рук» [Бабель 2005, III, 186]. Всю деревню вместе с животными охватывает экстатическое состояние: «Старуха пляшет, плачет и смеется» [Бабель 2005, III, 189], «Сын, желая утешить старуху, берет ее в охапку, вертит во все стороны, пляшет с ней» [Бабель 2005, III, 189]. Поход к сборному пункту – которым является мельница – представляет собой карнавально-праздничное шествие: толпа множится, как раздувающееся гротескное тело, в ней появляются два гротескных гиганта-крестьянина, не желающие отдавать «прекрасную необозримую Россию» [Бабель 2005, III, 194]. Напомним, что «великаны принадлежали к обязательному репертуару народно-праздничных карнавальных образов» [Бахтин 1990, 364], а их тела граничили с миром, явлениями природы и географическим рельефом [Бахтин 1990, 364]. В описываемом шествии гротескное тело резонирует с гигантским образом необъятной страны, его толстый, объемный рельеф – с холмистыми пейзажами России, проявления материально-телесного низа этого тела – с ее льющимися реками. Слияние гротескного человеческого тела с гротескным «телом» мира подчеркивается такими фразами, как «С холма текут толпы людей» [Бабель 2005, III, 194] / «по кривым дорогам текут толпы крестьян» [Бабель 2005, III, 193]. Символы войны и праздника существуют как единое целое: парни «увешаны оружием и гармошками» [Бабель 2005, III, 193], они поют и обнимаются (вспомним, что у Рабле пикрохолинская война происходит во время сельского праздника). Егор Живцов становится предводителем неисчислимого, разношерстного, орущего, воющего и лающего воинства. Этот эпизод перекликается с карнавальными праздничными шествиями и демонстрациями 1920-х гг., в которых формировалось народное тело, выступающее против общего врага («Концепт социализма получил свое коллективное тело, визуализация которого наиболее явной становилась в техниках массовой работы с телом.

Шествия, физкультпарады, массовые праздники – формирование коллективного тела осуществлялось и в праздничное время» [Оводова 2017, 58]).

В кульминационный момент, когда народная масса застывает перед Живцо-вым, чтобы услышать его речь на сборном пункте, герой объявляет, что китайские братья справятся сами, а жителям Повареншино нужно чинить мельницу. К принятию этого решения Живцова подтолкнуло чтение Ленина. Интересна динамика выражения его лица в процессе перелистывания томов революционера. Сначала мы видим «светлеющее лицо Живцова» [Бабель 2005, III, 192], затем, найдя нужные слова у Ленина, он «закрывает книгу и медленно приподнимает лицо, озаренное внезапно счастливой, все разрешающей мыслью» [Бабель 2005, III, 192]. Озаренное, светлеющее лицо не может не вызвать ассоциацию с «лампочкой Ильича», с просветлением, полученным от чтения трудов человека, который поставил задачу провести свет по всей стране. Электрификация как будто происходит внутри героя, прежде чем произойти в деревне. В этом смысле так же показательна «группа светлеющих старушечьих лиц» [Бабель 2005, III, 196] в момент объявления Живцовым курса на электрификацию, словно в них тоже медленно зажигаются лампочки светила революции.

М. Бахтин, описывая народно-праздничный карнавальный план образов пикрохолинской войны у Рабле, говорит, что в свете народной точки зрения на войну и мир «раскрывается веселая относительность как самих событий, так и всей политической проблематики эпохи» [Бахтин 1990, 495]. В бахтинском карнавале война условна и не трагична, а ее карнавальным итогом может стать развенчание, снижение статуса короля – так, у Рабле проигравшего войну Пикрохола избивают на мельнице мельники, отбирают у него королевское облачение и заставляют надеть жалкие тряпки. Здесь намек на развенчание дан в форме ругательства в словах «ПЕРЕХИТРИЛ… РЯБОЙ ЧЕРТ…» [Бабель 2005, III, 197] (развенчание какого короля здесь имплицитно подразумевается, объяснял в приведенной в начале статьи цитате М. Вайскопф).

Рассмотрим другие гротескные и комичные образы в «Китайской мельнице». Во-первых, здесь часто встречается потоотделение (Бахтин называет любые выделения «основными событиями в жизни гротескного тела, актами телесной драмы» [Бахтин 1990, 352]). Пот выделяется не только у людей («Большие капли пота потекли по старушечьему лицу» [Бабель 2005, III, 169], «Деталь – лицо рикши, облитого потом» [Бабель 2005, III, 184]) и т.д., но и у бревен: «На площади валяется просмоленное бревно. На нем выступили капли пота» [Бабель 2005, III, 176]. Пот также становится частью трудового образа комсомольцев: «Парни уносят мешки на потных мускулистых спинах» [Бабель 2005, III, 182]. Второй часто встречающийся образ – это палец, который здесь становится признаком разъятой, не целостной, а потому гротескной телесности: «На небе, на пламенеющем облаке – рука Панютина с отрубленным пальцем» [Бабель 2005, III, 186]. Кроме того, пальцы имеют субъектность и возраст как будто отдельно от человека: «В ней медленно шевелятся призадумавшиеся, нерешительные его пальцы» [Бабель 2005, III, 190], «Сквозь восьмидесятилетние пальцы старухи…» [Бабель 2005, III, 169]. Наконец, палец образует такой по-гоголевски гротескный образ в момент обсуждения военных действий на территории Китая: «По карте ползает громадный палец» [Бабель 2005, III, 188]. Стоит сказать, что целостность предметного мира здесь тоже подвергается разъятию – в рамках бабелевского приема построения кадра, где много смещений и детализации, приближения от общего к частному: так, от «груды плугов в сарае» остаются «ручки плугов» [Бабель 2005, III, 168].

Егор Живцов – самый комичный персонаж «Китайской мельницы», «низенький, прыщавый, длинноволосый, в растрепанных больших сапогах. Грудь его разукрашена значками. Тут – КИМ и Авиахим, и Мопр, и О-во спасения на водах и многое другое» [Бабель 2005, III, 170]. К этим значкам впоследствии добавится еще один – значок Гоминьдана, подаренный Живцову китайским студентом. Образ Живцова соткан из штампов рьяного комсомольца, самозабвенно повторяющего все лозунги своей эпохи. Живцов всегда либо «восторженный», либо «самозабвенный», «потрясенный» и «неистовый» (и, конечно, импульсивный – его призыв на войну в Китае носил абсолютно импульсивный характер и был результатом потрясения). Лицо Живцова постоянно находится в гротескном искажении, даже в те редкие моменты, когда он не кричит («Лицо его искажено печалью и вдохновением» [Бабель 2005, III, 185]). Гротескная нелепость образа главного героя подчеркивается на протяжении всего сценария, даже в самых «сокровенных» для комсомольца моментах. Так, во время китайского митинга в Большом театре, гремящего призывами к свержению мирового капитализма, мы видим «Раскрытый перекошенный рот Живцова и 32 неприкосновенных его зуба» [Бабель 2005, III, 170]. Вспомним слова Бахтина, что «самым важным в лице для гротеска является рот. Он доминирует. Гротескное лицо сводится, в сущности, к разинутому рту, – все остальное только обрамление для этого рта, для этой зияющей и поглощающей телесной бездны» [Бахтин 1990, 351].

Гротескным лицом обладают и другие персонажи «Китайской мельницы»: «Набитый рот Тереши, остановившиеся его скулы, выпученные глаза» [Бабель 2005, III, 185], «мертвенно искаженное» лицо кулацкого сына [Бабель 2005, III, 194], «…лицо его сведено судорогой, на губах пена» [Бабель 2005, III, 189]. Как пишет Бахтин, «разинутый рот, выпученные глаза, пот, дрожь, удушье, раздутое лицо и т.п. – все это типичные проявления и признаки гротескной жизни тела» [Бахтин 1990, 343]. Еще один гротескный образ лица связан с чернотой, что может отсылать к чертовщине как элементу народно-карнавальной комики: «Девки черны от пыли, глаза и губы их сверкают, как у негров» [Бабель 2005, III, 183], «Лицо рикши – страшное, голое, черное, круглое, как отполированный чугунный шар, по которому стекают потоки солнца и пота» [Бабель 2005, III, 186].

Небрежный, растрепанный образ Живцова – логичная часть образа деревни Повареншино с ее неубранными полями, разгильдяйством, обманом и попустительством. Недаром в деревне висит плакат: «РОДИНА ЕГОРА ЖИВЦОВА – ДЕРЕВНЯ ПОВАРЕНШИНО». Деревня полна комичных нелепостей, персонажей с гротескными чертами: «По перрону прогуливаются барышни местного “высшего общества”. У каждой из них по чувствительному изъяну – то нос велик, то ноги кривые, а то прыщи» [Бабель 2005, III, 174]. В описании деревенских реалий активно используется сочетание контрастных деталей, представляющее все в комичном свете: в бывшем барском доме, например, стоит стол с купидонами на резных ножках, а «лицо одного из купидонов закрыто наполовину “Правдой”» [Бабель 2005, III, 167]. В этом же доме «на фоне стенной газеты сивый старик в лаптях, в меховой шкуре. Шкура тащится за ним, как за римским патрицием» [Бабель 2005, III, 168]. Неудивительно, что, когда комический герой оказывается на своей комичной родине, пространство комического расширяется, а сюжетные повороты становятся похожими на анекдот. Вернувшегося из Большого театра Егора Живцова везет домой «громадная лошадь, похожая на верблюда», запряженная при этом в «крохотную телегу» [Бабель 2005, III, 176]. Вместо кнута у извозчика Еремы бильярдный кий: Повареншино существует в гротескно-комическом измерении, и то и дело повторяющиеся странности (как выводок утят, расположившихся в бильярде) не выбиваются из этой реальности.

В «Китайской мельнице» мы встречаем много бабелевских мифологем, знакомых по другим текстам – они растворяют свое «высокое» содержание в кар-навализации, маскируются в пространстве комического, но остаются верными себе. Так, образ коня/лошади у Бабеля обычно соседствует с темами смерти, страдания и секса [Вайскопф 2017, 222]. Пара Еремы и его лошади, поначалу представленная как контрастная и комическая, ближе к концу произведения открывается с новой – некротической – стороны. Когда Ерема, узнав о мобилизации, бежит на кладбище откапывать свой пулемет из могилы, лошадь ищет его по деревне: «К нему приближается костлявая подруга лошадь, волочащая оглоблю. Она наконец нашла его» [Бабель 2005, III, 192]. Здесь лошадь – олицетворение смерти, костлявой и с косой (коса заменяется оглоблей), которая приходит за человеком: «Она берет его зубами за ворот, тащит» [Бабель 2005, III, 192].

Другой распространенный у Бабеля предмет – хлыст как «дежурная принадлежность садо-мазохистского эротизма» [Вайскопф 2017, 230] – подменяется бильярдным кием с привязанным к нему ремешком. Импровизированный кнут используется не только Еремой, но и Живцовым во вполне садистском контексте, когда тот возвращается в деревню и наводит там порядок:

Он огрел кнутом спящего посреди площади и собаку.

РАССПАЛИСЬ ТУТ БЕЗ МЕНЯ…

Орет Живцов, размахивая кием. [Бабель 2005, III, 195].

О трансформациях контрастных пар Бабеля в комическом пространстве «Китайской мельницы» так говорит М. Вайскопф: «Могучих сыновей-воителей из “Письма” здесь заменит “добродушнейший верзила” Черевков, а их крохотную мать – столь же “маленький отец” <…>. От свирепой неукротимости старшего Курдюкова или Менделя Крика у него останется лишь комическая бранчливость, и борьба поколений сведется к очередному балаганному контрасту между гигантом и карликом» [Вайскопф 2017, 230]. Описанные трансформации очищают текст от налета драматичных коннотаций, подчеркивают его смеховую природу.

Итак, в поэтике «Китайской мельницы» мы выявили принцип карнавального движения колесом, который придает всем сценарным кульбитам комический оттенок и ощущение динамичности. Сюжет сценария носит игровой, «понарошечный» характер, а многие образы даны в гротескном искажении. Образы солнца и мельничного колеса тесно связаны с темами электрификации, света, «озарения» главного героя. В сценарии Бабель использует и привычные для себя образы и мифологемы, которые, будучи гротескно инверсированными, переходят в пространство смехового слова.