Память семейная и историческая: точки пересечения и разрывы
Автор: Алексеев Андрей Николаевич
Журнал: Телескоп: журнал социологических и маркетинговых исследований @teleskop
Рубрика: ЭССЕ
Статья в выпуске: 5, 2008 года.
Бесплатный доступ
Короткий адрес: https://sciup.org/142181798
IDR: 142181798
Текст статьи Память семейная и историческая: точки пересечения и разрывы
Современные исследования массового сознания все чаще сталкиваются с чрезвычайной дезинформированностью представителей младших поколений относительно действительной истории нашей страны, а не той, что предъявляется в учебниках. Осведомленности личностно-биографической, понятно, здесь быть не может. Это было... «давно», и, скажем, политические репрессии сталинизма предстают немногим «ближе», чем казнь и ссылки декабристов. Что касается старших поколений, то здесь сплошь и рядом имеем дело с вытеснением из сознания неприятных воспоминаний, а остатки «книжного» знания вполне мифологичны. Средним же поколениям — вроде бы не до исторической памяти. Жизнь — сегодняшним днем, для кого — выживание, для кого — завоевание нового жизненного пространства.
Из всех источников знания о прошлом решающим для большинства оказывается не жизненный опыт, и не учебник истории, а — массовая коммуникация, причем, как правило, не в лучших ее образцах. Мы не столько помним, сколько знаем то, что следует «помнить», что отмерено рынком или идеологией (последняя все более претендует на приоритет).
Обратимся к таким, пока не имеющим строго терминологического статуса, понятиям, как семейная и историческая память. Носителем исторической памяти может быть общество в целом, социальный институт (наука, искусство, школа, СМИ...), социальная группа, в определенном смысле и индивид — в меру своей осведомленности о прошлом мира, страны, края, «малой родины». Носителем семейной памяти могут быть только семья и индивид. И эта память локальна, относится к ближним, в лучшем случае — к дальним родственникам, к более или менее широкому семейному кругу, а также к предкам.
Семейная память в значительной мере непосредственна, в отличие от исторической памяти, которая многократно опосредована — как всей совокупностью исторических источников и наслаивающихся друг на друга интерпретаций, так и, в особенности, актуальными общественными представлениями («господствующими мыслями эпохи», пользуясь выражением К. Маркса). Историческая память человека может включать в себя и семейную, как существенное олицетворение первой. Семейная память всегда пересекается, как-то переплетается с исторической, поскольку не существует истории семьи вне истории общества.
Теперь зададимся вопросом: каков механизм взаимопроникновения исторической и семейной памяти, и от чего это взаимопроникновение зависит?
Чем больше масштаб исторического события или процесса, тем больше шансов, что это окажется отражено и в семейной памяти, и не только как «фон», но и как непосредственный биографический фактор. Могут быть события всеобщие, затрагивающие практически каждую семью, и не только в качестве условия социализации или жизненного пути того или иного ее члена, но и как фактор жизни и смерти, можно сказать — судьбы. К таким историческим событиям (периодам) безусловно относится Отечественная война 1941-1945 гг., без которой не может обойтись ни одна семейная хроника, и ни один ме-муар человека старшего поколения.
Есть события ключевые для того или иного поколения, иногда — не всего, а для определенной его части. Например, для большинства современников смерти Сталина (1953) и XX съезда (1956), эти два события входят не только в историческую, но и в семейную память. А вот, скажем, вторжение советских войск в Чехословакию (1968) входит в память не всех, а по преимуществу тех, кого сегодня принято называть шестидесятниками (для многих из них именно это событие явилось началом настоящего «идейного прозрения»).
Из сказанного выше ясно, что кроме исторической и семейной правомерно говорить еще об индивидуальной биографической памяти (в общем совпадающей с персональным жизненным опытом). Но она нас сейчас интересует меньше, как наиболее краткосрочная (ограниченная относительно узкими хронологическими и возрастными рамками) и заведомо непосредственная (в отличие от памяти семейной и исторической).
Попробуем применить высказанные общие соображения к памяти о массовых репрессиях 1930-40-х гг. Какое отображение это наше трагическое прошлое находит в семейной и исторической памяти разных поколений? На этот вопрос могла бы ответить социология. Но увы...
За всю историю новейшей российской социологии я не могу указать ни одного массового обследования (опроса), в котором среди прочих «объективных» характеристик, относящихся к условиям социализации личности, выяснялось: есть ли среди близких родственников респондента репрессированные, с учетом возраста опрашиваемого — в поколениях отцов, дедов, а для младших — в поколениях прадедов или даже прапрадедов. Разумеется, с дифференциацией по степени (близости) родства.
Замечу, что в принципе, такое обследование могло бы проводиться и заочно, по документальным источникам, будь то биографические справки или мемуары.
Известный нам (хоть все еще и не до конца, лишь в приблизительном исчислении массовости) исторический масштаб процесса таков, что можно достаточно уверенно предположить, что с 1917 по 1953 г. практически не было такого семейного клана (рода), который не был бы так или иначе затронут государственным террором (как, думается, немного было и таких, которые не потеряли кого-либо из своих членов на фронтах Великой отечественной).
Но есть различия в мере причастности и в мере актуальности. Скажем, для тех, кто родился в 1930-40-е гг.: а) потерявшие родителей (родителя), т. е. дети «врагов народа»; б) потерявшие близких родственников из поколения родителей (дядья, тетки); в) потерявшие близких родственников из поколения дедов; г) потерявшие относительно дальних родственников (двоюродное родство); и т. д.
Сам характер репрессии, естественно, подлежит различению — от расстрела до ГУЛАГа, и от официального поражения в избирательных правах до не афишируемых ущемлений и ограничений (например, «проживавшие на оккупированной территории», «пятый пункт» в паспорте и т. д.). Можно было бы вырисовывать целые генеалогические деревья с обрубленными или покалеченными ветвями.
Следующий вопрос: в какой мере, в частности, государственный террор 1930-40-х гг. находит отображение в семейной памяти? Для многих ровесников автора этих строк (1934 г. рожд.) репрессия в отношении кого-либо из родителей стала существеннейшим жизненным событием и обстоятельством жизненного пути. Потеря отца или матери, брата, сестры не могла пройти «мимо», она не только ощущалась, но и как-то осмыслялась — если не в отроческом, то в юношеском возрасте.
Но даже и здесь существенные различия — в информированности. Родители обычно предпочитали как можно меньше сообщать детям о судьбе родственников, не говоря уж о происходивших порой обрывах семейных связей. Молодой человек, когда приходила ему пора впервые заполнять какую-нибудь анкету, мог «с чистой совестью» отвечать отрицательно на соответствующие вопросы. Информация о репрессиях, так или иначе затронувших семью, могла достигнуть человека уже много лет спустя, если сам он не был их непосредственным свидетелем.
Таким образом, семейная память (передающаяся от поколения к поколению) часто оказывалась ущербной, выхолощенной, искажающей реальную картину. Историческая же память, формируемая институционально, оказывалась полностью оторванной от семейной.
Если до середины 50-х указанный разрыв семейной и исторической памяти был обусловлен во многом коллективным страхом, то позже восстановление этой связи, несмотря на возврат репрессированных родственников, на волны индивидуальных и массовых реабилитаций, не прекращавшиеся до начала 90-х гг., оказывалось затруднено уже просто неосведомленностью. Старшие, считавшие, что их детям «лишнего» знать не надо, дальше молчали иногда уже просто «по инерции». А с их уходом и вообще ниточка семейной памяти обрывалась, эстафета памяти оставалась не переданной.
Историческая же память продолжала формироваться и видоизменяться, под влиянием текущих общественных событий, политической конъюнктуры и т. п. А урезанная семейная память как-то под нее, историческую, подстраивалась.
Не следует, однако, преувеличивать и полагать всеобщим истирание семейной памяти. Не имея возможности соперничать с личными жизненными впечатлениями и опытом, она в принципе остается важным фактором мировосприятия и идентификации. И в конкуренции с насаждаемой исторической памятью, семейная, если она все же есть, имеет шансы одержать верх.
И вот тогда возникает феномен существенной неоднородности исторической памяти (включающей в себя также и семейную, если не как часть, то как камертон). В зависимости от истории своей семьи, по крайней мере, в ближайших поколениях, человек формирует свое сознание и самосознание. И даже по прошествии многих лет отзвуки семейных травм (если говорить, в частности, о жертвах государственного террора) становятся фактором современной информированности и рефлексии об истории общества.
С учетом сказанного, хотелось бы поставить вопрос о включении проблематики соотношения семейной и исторической памяти в практику современных эмпирических социологических исследований. При изучении структуры и факторов формирования социального сознания и поведения (не исключая, кстати, политических пристрастий и электорального поведения) может оказаться значимым как блок собственно биографических переменных, так и блок характеристик истории семьи.
Во всяком случае, этот последний должен обладать определенной дифференцирующей, а может быть — и объяснительной силой при анализе современного состояния сознания в различных возрастных когортах. И там, где семейная память сохранена (сбережена...), она может оказаться ценностным ядром личностной интерпретации памяти исторической.
Можно выдвинуть, в частности, следующую гипотезу: мера адекватности личностных представлений об истории страны, в частности, о трагических ее страницах, существенно зависит от меры непосредственной причастности, от того, насколько репрессии коснулись членов семьи (рода), хотя бы и не в ближнем поколении. Проверка этой гипотезы вполне доступна для средств эмпирической социологии.
Автор этих строк имел случай ознакомиться с недавно вышедшим сборником работ победителей Всероссийского конкурса исторических исследовательских работ старшеклассников, под названием: «Как наших дедов забирали...» (М.: РОССПЭН, Международный Мемориал. 2007, 607 с.). Как указано в послесловии, за восемь лет существования конкурса в архиве Международного Мемориала собрано более 21 тысячи исторических работ; лучшие работы прошедших конкурсов опубликованы в девяти сборниках. Это масштабная и благороднейшая историко-культурная и воспитательно-просветительская работа.
Здесь не место для приветственной рецензии, которой этот труд несомненно заслуживает. Но мне хочется солидаризироваться с точкой зрения составителя и редактора этого сборника И. Щербаковой: «Память эффективнее всего передается через историю семьи и человеческую историю» (Указ соч., с. 598).
Генеалогическая, историко-биографическая, семейно-хроникальная деятельность оказывается эффективным инструментом «само-просвещения» и «само-воспи-тания» народа. Это особенно важно в свете современных исторических и общественных вызовов, в частности, угрозы возврата в тоталитарное прошлое, нарастающей тенденции подчинения исторических взглядов сиюминутным политическим и квази-политическим интересам, едва ли не насаждения социальной амнезии, в частности, в младших поколениях (вспомним нынешнюю кампанию переписывания школьных учебников истории).
Наш исторический опыт показывает, что историческую память можно исказить, переписать, подменить. Труднее это сделать с семейной памятью.
Декабрь 2007 — сентябрь 2008
Другие работы автора на эти темы
-
1. А. Н. Алексеев. Фамильная ценность и семейная память (к постановке вопроса) / Дом человека (экология социальноантропологических процессов). СПб.: Институт биологии и психологии человека, СПбГУ, 1998.
-
2. А. Н. Алексеев. Эстафета памяти. О ресурсах, нормах и эффектах автобиографического повествования // Телескоп: наблюдения за повседневной жизнью петербуржцев. 2001, N 1 ( http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/articles/alekseev_ memory.html)
-
3. А. Н Алексеев. Письмо, дневник, автобиография: многообразие форм и сопряжение смыслов (теоретико-методологические заметки) // Телескоп. Журнал социологических и маркетинговых исследований. 2007 № 4 ( http://www.unlv . edu/centers/cdclv/archives/articles/alekseev_letters.html)
-
4. А. Н. Алексеев. Биографический дискурс: акт общения, отображение реальности и изъявление себя (заметки об «эстафете памяти») / Право на имя. Биографика 20 века. Эпоха и личность: ракурсы исторического понимания. СПб.: НИЦ «Мемориал» (Санкт-Петербург); ЕУ в СПб, 2008.
-
5. А. Н. Алексеев. Корни и ветви (XVIII — XXI век). Сетевая публикация (март 2007) — http://www.unlv.edu/centers/cdclv/ archives/Memoirs/alekseev.html