Тема смерти и бессмертия в творчестве Г. Р. Державина и поэзия свт. Григория Богослова

Автор: Башкиров Д.Л.

Журнал: Проблемы исторической поэтики @poetica-pro

Статья в выпуске: т.6, 2001 года.

Бесплатный доступ

Статья посвящена изучению поэзии Г. Р. Державина как продолжения той духовной традиции, которая сложилась в византийском богословии. Прослеживается сходство тем, мотивов, образов в его произведениях со стихотворениями свт. Григория Богослова. Особое внимание уделяется духовной концепции человеческой «бедности» и стоящей за ней традицией апофатического богословия как сущностного начала, присущего русской литературе в понимании мира и человека.

Бог, богословие, путь, апофатический, русская литература, стихотворение

Короткий адрес: https://sciup.org/14749172

IDR: 14749172

The theme of death and immortality in the works of G.R. Derzhavin and poetry of St. Gregory the Theologian

The article is devoted to the study of the poetry of Derzhavin as continuation of the spiritual tradition that developed in Byzantine theology. The similarity of themes, motives, images in his works with poems of St. Gregory the Theologian. Particular attention is paid to the spiritual concept of human "poverty" and the tradition behind it of apophatic theology as an essential principle inherent in Russian literature in the understanding of the world and man.

Текст научной статьи Тема смерти и бессмертия в творчестве Г. Р. Державина и поэзия свт. Григория Богослова

Поэзия Г. Р. Державина, ее духовная насыщенность, откровенность и прозрачность заставляют говорить об особой близости русского поэта к боговдохновенным творениям отцов Церкви и традициям святоотеческой письменности. В этом отношении интерес вызывает сходство ряда тем и образов в его творчестве с теми, которые мы встречаем в поэзии свт. Григория Богослова, то есть в той части духовного наследия великого отца Церкви, где при всем ее абсолютно личном, глубоко лирическом характере выражена чистота духовных созерцаний и мистических переживаний догматов христианства, свойственная этому автору, всей своей полнотой и трагизмом определяя и окормляя его личность и судьбу.

Свт. Григорий Богослов видит тщету земных дел и желаний людей, суетность, бессмысленность, пустоту их стремлений. Он скорбит о ближних, сострадает им и не теряет надежды. Большинство его стихов было написано в старости, когда после пережитых бурь и волнений, трудов, направленных на благо Церкви, он оказался наконец в тишине и покое уединения, о котором мечтал всю жизнь. Стремясь стать монахом-отшельником, известным лишь Богу, он стал патриархом Константинопольским, вселенским учителем Церкви. Познал радость духовных побед и, будучи гонимым, испытал горечь разочарования и вероломство людей, которым доверял. Оставив высокий престол ради мира и покоя Церкви, он писал о самом себе, о своих немощах, о своих скорбях, но истинной тайной его «слезящегося сердца»1 был заключенный в нем неиссякаемый источник любви

Святитель Григорий Богослов , архиепископ Константинопольский. Собрание творений: В 2 т. Т. 2. Свято-Троицкая Сергиева Лавра, 1994. С. 57. Далее ссылки на это издание даны в тексте с указанием в скобках тома и страницы.

к Богу, и чем сильнее была эта любовь, тем яснее он видел, как трудно человеку сохранить, не замутнить ее чистое течение среди превратностей земной судьбы: «Увы! Какое тяжкое отмщение потерпела ты, душа моя! Тщеславные смертные, подлинно стали мы подобны легкому дуновению ветра; или, как туда и сюда стремящийся поток Еврипа, надмеваясь пустотою, вращаемся мы на земле. Ни худое, ни доброе — ничто не бывает у людей до конца одинаковым. Пути добрых и злых идут между собою весьма близко; и злый не знает, чем он кончит впоследствии, и добрый не твердо стоит в добродетели...»; «Собственными своими страстями свидетельствую я о человеческой растленности» (2, 63). Образ незапятнанной отроческой чистоты не покидает его: тогда ему было легче, и свой путь он совершал по наитию свыше, «неблуждающими стопами шел по царскому пути»; теперь, на закате жизни, умудренный опытом, он видит, с каким трудом человек идет по этому пути: «То простираю ум к Богу, то опять увлекаюсь в худую слитность мира; и не малую часть души моей исказил смутный мир» (2, 63). Все переменчиво в человеке, переменчиво настолько, что он не знает даже, что он такое: «Кто я был? Кто я теперь? И чем буду?» (2, 42), — вопрошает святитель; на человеке «лежит темное облако дебелой плоти», он принимает обманчивую видимость за реальность: «Посмотри и на приятности жизни: пресыщение, обременение, пение, смехи, гроб, всегда наполненный сотлевшими мертвецами, брачные дары, брак, брак вторый, если расторгся прежний, прелюбодеи, поимка прелюбодеев; дети — тревожная скорбь; красота — неверная приманка; безобразие — невинное зло; заботы о добрых детях, печаль о худых; богатство и нищета — сугубое зло, презорство, гордость — все это как шар, летающий из рук в руки у молодых людей» (2, 46).

Такая же скорбь пронизывает ускользающий образ земной реальности, в котором открывается вся очевидность ее неподлинности, в поэзии Г. Р. Державина: от строк в оде «На смерть князя Мещерского»: «Где стол был яств, там гроб стоит»2, — до последних, написанных его рукой: «Река времен в своем стремленьи / Уносит все дела людей...» (29). Люди равны перед смертью: «Монарх и узник — снедь червей...» (77) — возглашает Державин; «Рано или поздно, но всякому смертному равный жребий. От всякого останутся, видимого мира как отсвета и отблеска иного, невидимого, как откровения об этом ином мире:

Коль тень и прообразованье

Небесного — сей дольний мир...»   (148)

В «Облаке» перстное начало образа вознесено «Лучом над высотой холмов» (195), красота облака заключена в свете, дающем ему жизнь, оно существует, пока есть свет, оно — «временщик», за пределами света облако — «грязь», которая под тяжестью своего естества

На блаты, тундры опустясь,

Ложится в них, — и зрится грязь. (196)

Легко соотносясь своими естественными качествами с представлениями поэта о человеческой жизни, образ не утрачивает своей данности, он не просто аллегория, а «живое изображенье» «вельмож, царей» (196). В нем заключено то особое видение мира, отличающее и творчество свт. Григория Богослова, для которого поэзия — »это земные печальные песни», выносимые «из какой-то глубины» «перстью», одухотворенной Богом, как никогда остро ощущающей свое родство с «землей», из которой она произошла, и еще острее проникающей в то новое, божественное, что она в себе несет и что отличает ее от всего чувственного мира. Поэтому эта «одухотворенная персть» (человек) «оплакивает жизнь, по-видимому, улыбающуюся» (2, 123). У Державина из тождества физической картины — «облака» — и жизни людей, поднимающихся «из праха, из презренья», принимающих за действительное то, что на самом деле — «пары» («все здешнее — смех, пух, тень, призрак, роса, дуновение, перо, пар, сон, волна, поток, след корабля, ветер, прах, круг, вечно кружащийся, возобновляющий все подобное прежнему, и неподвижный и вертящийся, и разрушающийся и непременный...» (2, 49), — описывает человеческую жизнь свт. Григорий Богослов), рождается особое духовное напряжение, которое и позволяет видеть эту тождественность и вытекающую из нее ничтожность дел людей. В этот момент человек как бы выводится из пределов этого порочного круга, вычитается из него, возрождая одухотворяющее его начало и вместе с ним обретая иной, просветленный взгляд на природу, освобождающий и ее от непреложности естественных законов, от «перстного» состояния.

Погружаясь в «оплаканную» и одновременно «улыбающуюся» жизнь, оба поэта видят и тот строй человеческого существования, который оскорбляет людей и лишает их свободы,

85 подчиняя себе и в себе заключая. Абсолютность сходства воплощения этого строя жизни в их поэзии поражает:

Подобен мир сей колесу.

Се спица вниз и вверх вратится,

Се капля мглой иль тучей зрится...» (197), — пишет Державин в «Облаке»; у свт. Григория Богослова в стихотворении «Жизнь человеческая» есть следующие строки: «Эта краткая и многообразная жизнь есть какое-то колесо, вертящееся на неподвижной оси: то идет вверх, то склоняется вниз, и хотя представляется чем-то неподвижным, однако же не стоит на месте <…>. Посему ни с чем лучше нельзя сравнить жизнь, как с дымом, или с сновидением, или с полевым цветком» (2, 123). Страдающее сердце и душа поэта свидетельствуют об этом, ибо уже на закате жизни он спрашивает себя: «Что же такое человек?», «Что наиболее, по-твоему, составляет мое я?» (2, 42) — и понимает, что вся жизнь и есть это возвращение к самому себе. «Я существую. Скажи, что это значит?» — восклицает он. — «Я не что-либо непременное, но ток мутной реки, который непрестанно перетекает и ни минуту не стоит на месте...» Развивая данный образ, святитель пишет: «Никогда не перейдешь в другой раз по тому же току реки, по которому переходил ты прежде. Никогда не увидишь человека таким же, каким видел ты его прежде» (2, 42). В этом обращении к вопросу, которым задавался псалмопевец Давид: «Что такое человек...» — заключен основной лейтмотив поэзии Григория Богослова. Здесь истоки того прозрачного видения жизни, где за всем сиюминутным, наносным, обманчивым открывается безбрежная даль истинного поприща человека — вопреки всему, всем обстоятельствам жизни найти в себе то, что «составляет мое я»: «Я не прекращу сетования, пока не избег плачевного порабощения греху, пока ключом ума не замкнул безумных страстей» (2, 58).

Духовная жизнь в поэзии свт. Григория Богослова овеществлена, она реальна, это не плод мгновенных прозрений, это борьба не только души, но и тела, она достигается потом и кровью, напряжением всех сил — и душевных и телесных: она — и в учащенном дыхании, и в боли утомленных мышц, потому что человек — та середина мироздания, где пересекаются небесные и земные пути: «...а в середине я — текущий на поприще. Я не очень легок на ногу, но не без надежды на награду напрягаю свои мышцы в бегу, потому что Христос — мое дыхание, моя сила, мое чудное богатство» (2, 40).

У Державина в оде «Бог» человек «поставлен» в «средине естества», он — «связь миров», «крайня степень вещества», «средоточие живущих, Черта начальна Божества» (31). Такой взгляд на человека, на то, что является его сутью, его страданием и наградой, станет достоянием русской литературы: «О вещая душа моя! / О сердце, полное тревоги, / О, как ты бьешься на пороге / Как бы двойного бытия!..» — опишет Тютчев это «серединное» положение человека между духовным и телесным, между памятью его души и миром, который стремится лишить его этой памяти, оживающей, однако, в человеке вопреки естественным законам бытия, которым он подчинен и которые должен победить: «Душа готова, как Мария, / К ногам Христа навек прильнуть».

Дух вечен, в нем оправдание остроты ощущения смерти, конечности всего сущего, перед которыми бессмысленны все земные устремления человека:

Не вечно бездна дух обымет,

Но он ее переживет...»             (146) — пишет Державин в оде «На тщету земной славы». Духовное видение этого мира, жизни, роднящее поэзию Державина с поэзией Григория Богослова, рождает и сходство образов. В поэзии Державина часто встречается уподобление человеческой жизни дому. Тщеславие и суета создают дворцы («О удовольствии», «Ко второму соседу»), но исход этого рукотворного строительства один для всех:

Надежней гроба дома нет,

Богатым он отверст и бедным...     (187)

Но есть и образцы нерукотворного обожения человеческого естества уподобляющегося в этом своем состоянии храму:

Зри, хижина Петра до днесь, Как храм, нетленна средь столицы! (187) — это итог странничества человека «меж стремнин и гор» (148), падений и греховных соблазнов дольнего мира, претерпев которые

От мира дух твой возлетает

Так вечности в прекрасный дом. (148)

В его стихах образ дома — «хижины» или «гнезда» — становится тем центром, вокруг которого созидается уже «храм» природы, несущий в себе откровение о будущем. В «Ласточке» «домовитая Ласточка», «над гнездышком сидя», созерцает «лета роскошного храм» (132—133), а ее странствия через непостоянство времен года выливаются для поэта в радостное

87 созерцание мира, который всем своим строем несет на себе печать обетования, надежды будущего воскресения:

Душа моя! Гостья ты мира: Не ты ли перната сия?

Воспой же бессмертие, лира!

Восстану, восстану и я...            (133)

В стихотворении «Сон о храме Анастасии, который свт. Григорием устроен был в Константинополе» в сознании автора проносятся его судьба и судьбы тысяч людей, встреченных им на жизненном пути, которые соединяются, сплетаются в удивительно прозрачный, но вместе с тем исполненный зримой полноты и весомости образ храма. Люди, которых он вводил под его своды, преображаются в нем, облекаются прекрасной гармонией его художественно совершенных форм, но и само зодчество испытывает обратное движение, воспринимая от преображенных в нем душ почти неземную красоту. От Прекрасной Анастасии изливается свечение вещества, из которого она создана, стирая грань между трудом зодчих, каменщиков и трудом пастыря — ибо духовное обретает свой Дом в виде прекрасного храма, облекается его формами и материалом, находит в них свое выражение и одновременно преображает их; и сам труд пастыря — это труд во всей его полноте создателя храма. «Анастасия — новый Вифлеем», — звучит голос разлученного с нею. Анастасия стоит между земным и небесным, между внешним и внутренним. И чем прекраснее художественное, рукотворное совершенство ее сводов, чем выше она возносит свои купола и отчетливее открывается земле, тем глубже мысль о ней запечатлевается в сердце автора и вбирает в себя образы людей, проходящих перед его глазами: «Как часто и без великих жертв и без трапезы очищал я людей, собранных у Анастасии, сам пребывая вдали, внутрь сердца создав невещественный храм и возлияв слезы на божественные видения! Никогда не забуду, если бы и захотел, не могу забыть вашей любви, девственники, песнопевцы, лики своих и пришлых, восхищающие попеременным пением, вдовицы, сироты, не имеющие пристанища, немощные, взирающие на мои руки, как на руки Божии, и сладостные обители, препитывающие в себе старость!» (2, 82—83). Анастасия — это и его труд, обращенный к Востоку и Западу, и «плач Григория, воздыхающего об Анастасии, с которой разлучила меня некогда безсильная зависть» (2, 83). Рождение человека во Христе — это и его введение в храм мироздания, который в свою очередь этим введением созидается. Сама Византийская Империя — »это огромный храм. Вся жизнь ее освещена молитвою и тайнодействиями. Быт двора и частных лиц пронизаны были лучами церковности...»3. И русская поэзия, начиная с Державина, пронизана этими прекрасными формами храмового зодчества, облекающего собой нерукотворный круг церковной жизни, таинства Церкви — всю неземную красоту храма, которая в свое время потрясла послов Владимира Крестителя.

Среди причин, побуждающих его выражать свои чувства и мысли в «мерной речи», Григорий Богослов называл и следующую: «...изнуряемый болезнию, находил я в стихах отраду, как престарелый лебедь, пересказывающий сам себе вещания свиряющих крыльев, — эту не плачевную, но исходную песнь» (2, 409). В поэзии Державина «лебедь» — символ бессмертия души, воплощенного в «пеньи». «Поэзии бессмертно пенье...» (149) — находим мы в «Урне». В образе лебедя он бежит «от тленна мира»:

С душой бессмертною и пеньем,

Как лебедь, в воздух поднимусь (205);

даже смерть — это шаг на пути к преображению, к ожидающей его впереди вечности последнего лебединого полета:

Супруга! Облекись терпеньем!

Над мнимым мертвецом не вой (206)

Поэзия для Григория Богослова — это возможность выразить свои чувства к Богу, выразить то, что не способен постичь разум. В «Песне к Богу» он восклицает: «О Ты, который превыше всего! ибо что иное позволено мне изречь о Тебе? как воспеснословит Тебя слово? ибо Ты неизрекаем никаким словом...» (2, 104). Славословие по отношению к Богу выливается в непрерывный поток мыслей, с которыми к Нему устремляется поэт, потому что ни одна из них в отдельности неспособна выразить испытываемые им переживания. Подобный путь избирает в оде «Бог» Г. Р. Державин. «О Ты, пространством бесконечный...» — так начинается ода, последняя строфа которой:

Неизъяснимый, непостижный!

Я знаю, что души моей Воображении бессильны И тени начертать Твоей...          (31—32)

Мир открывается как зеркальное отражение высшей реальности. Он символичен, но лишь в том плане, что художник становится тем сосредоточением, тем пространством, где небесное соединяется с земным, где символ становится не разделением, а связью этих двух миров, выражением непрерывного движения художника по ступеням иерархии. Символизм Державина — мука, почти запредельное напряжение человеческого духа, на грани его сил и возможностей, где каждое мгновение — погружение в абсолютную данность сущего, в красоту как в смысл и цель творчества, где каждое слово, наполненное своим высшим смыслом, есть Слово Божие, где вдохновение — боговдохновение. Светлое и радостное чувство единения с Богом, молчащее в своем личностном качестве и протекающее в русле сверхиндивидуального молитвенного предстояния человечества Богу, в стихах свт. Григория Богослова обретает свое лицо. В нем пророческая сторона творчества как вестницы воли Божией и носительницы Его силы облечена в глубину религиозных символов и одновременно в этом индивидуальном своем качестве не может в нее погрузиться, оторваться от поверхности, где эти символы лишь отражения, прообразы грядущего в настоящем, куда постоянно возвращает поэта его «я», его «авторство». Он и «послушная трость в руках книжника-скорописца», и он же переживает величайшее напряжение индивидуальной энергии. Человеческое слово преображается Божественной благодатью, произведение в какой-то момент перестает быть образцом литературного творчества. Оно пребывает уже вне «авторства», его венчают «благодарны слезы», как, например, в оде Г. Р. Державина «Бог», а начинает «славословие». «Славословие» и «благодарение» — начало и завершение молитвенного предстояния, находящееся за ними — муки творчества, то, что остается автору в его личный удел: острота ощущения быстротечности земного бытия, объемлемого естеством, рассекающего, приносящего страдания его бессмертному духу: «И дух мятется от печали...»; «А завтра — где ты, человек?..» (78) — вопрошает Державин. Каждый миг земного существования прекрасен, и поэт, как никто, видит это, но прекрасен именно своим откровением о будущем. Земное бытие — и отрада, и мука, «рана», это «враг», пленивший душу, «...и она потупляет в землю печальные очи. Таково мое страдание; вот рана, которую ношу в сердце!..» (2, 57) — пишет свт. Григорий Богослов. Увлечение «в худую слитность мира» и «смутный мир» искажают душу (2, 63), но в этом страдании, о котором пишет святитель, — и полнота ощущения «Божьего ока», от которого не «утаимся» (2, 64), в лучах которого несет тело свою душу. Этот Божественный взгляд, который знает в себе свт. Григорий Богослов, — «очистительный огнь, пожирающий легкое и сухое естество греха» (2, 64); и это же «Надежда» Державина:

Глас Надежды — Божий глас.

Глас Надежды — сердца сладость... (246), в ней — прозрачность, откровенность в видении земной реальности: «Восхищение ума, О добре грядущем радость...» (246). Но проникновение в земное несет в себе и приближение к нему. Человек прозревает за естественным ходом и течением жизни свою плененность ею: «…трепещу день и ночь, видя, как душа ниспадает от Бога на землю, больше и больше сближается с перстию, которой желал я избежать», — горестно восклицает свт. Григорий Богослов (2, 64).

Итог творчества — не «звуки лиры», удерживающие земные мгновения, а та прозрачность видения, которая открывает за земной реальностью грядущее; сокровенное движение образов — «река времен», уносящая «дела людей» в пропасть «забвения», за которой разверзлось жерло вечности, где начертаны все судьбы.

Список литературы Тема смерти и бессмертия в творчестве Г. Р. Державина и поэзия свт. Григория Богослова

  • Святитель Григорий Богослов, архиепископ Константинопольский. Собрание творений: В 2 т. Т. 2. Свято-Троицкая Сергиева Лавра, 1994. С. 57.
  • Державин Г. Р. Сочинения: Стихотворения; Записки; Письма. Л., 1987. С. 78.
  • Киприан (Керн), архимандрит. Антропология св. Григория Паламы. М., 1996. С. 14.