Старец Филофей и Псковский летописный свод 1547 г.

Кореневский А.В.

Журнал: Новый исторический вестник @nivestnik

Рубрика: Источниковедческий анализ

Статья в выпуске: 3 (89), 2026 года.

Бесплатный доступ

Статья посвящена рассмотрению проблемы атрибуции Псковской Первой летописи редакции 1547 г., к составлению которой многие историки, начиная с А.А. Шахматова, считали причастным создателя теории «Москва – Третий Рим» старца Елеазарова монастыря Филофея. Автором предпринят историографический анализ дискуссии по данному вопросу и выдвигавшихся в ее ходе аргументов сторон. Сделан вывод о том, что полемика была сфокусирована преимущественно на сопоставлении социально-политических позиций летописца и старца Елеазаровой пустыни, тогда как реконструкции образа автора и его ментальности, выявлению индивидуальных черт литературной манеры уделялось существенно меньше внимания. В статье представлены результаты комплексного сравнительного анализа произведений Филофея и свода 1547 г., сочетающего традиционные приемы и методы критики текста и такие современные источниковедческие подходы, как историко-психологическая реконструкция и количественный анализ литературного стиля (стилометрия) по методу графов. В результате проведенного исследования сделан вывод о высокой степени вероятности непосредственного участия Филофея в составлении и редактировании Псковской Первой летописи. Наиболее явно черты индивидуальной литературной манеры, мировоззрения и ментальности автора теории «Москва – Третий Рим» проступают в завершающей части свода, начинающейся с «Повести о Псковском взятии» (1510 г.), и прослеживаются вплоть до статьи 7049 (1541) г.

Филофей \ Елеазаров монастырь \ Псковская Первая летопись \ свод 1547 г. \ «Повесть о Псковском взятии» \ атрибуция \ стилометрия \ метод графов

Короткий адрес: https://sciup.org/149151938

IDS: 149151938   |   DOI: 10.24412/2072-9286-2026-389-481-505

Elder Filofey and the Pskov Chronicle of 1547

The article exams the issue of attributing the Pskov First Chronicle, compiled in 1547, which many historians since A. A. Shakhmatov supposed to have been written by Filofey, creator of the theory of Moscow as the Third Rome, the elder from Eleazar’s Monastery. The author undertakes the historiographical analysis of the discussion on this issue and the arguments of the participants. He concludes that the debate was primarily focused on comparing the socio-political positions of the chronicler and the elder of Eleazar’s monastery, while significantly less attention was paid to reconstructing the author’s image and mentality, identifying the individual features of his literary style. The article presents the results of a comprehensive comparative analysis of Filofey’s works and the Chronicle of 1547, which combines traditional techniques and methods of textual criticism with modern source studies approaches such as historical and psychological reconstruction and quantitative analysis of literary style (stylometry) using the graph method. As a result of the investigation, the author concludes that there is a high probability of Filofey’s direct involvement in the compilation and editing of the Pskov First Chronicle. The most obvious features of the individual literary style, worldview, and mentality of the creator of the theory of Moscow as the Third Rome are evident in the final part of the chronicle, which begins with the “Tale of the Capture of Pskov” (1510), and can be traced up to article of 7049 (1541).

Текст научной статьи Старец Филофей и Псковский летописный свод 1547 г.

Уже более века в историографии продолжается спор о причастности старца Псковского Елеазарова монастыря Филофея к составлению Летописного свода 1547 г. (Псковской Первой летописи – далее ПIЛ). Первым выдвинул эту гипотезу А.А. Шахматов, усматривавший разительное сходство в политической направленности свода, Русского Хронографа редакции 1512 г., и сочинений о «Москве – Третьем Риме»1. И если предположение об участии псковского старца в написании Хронографа было впоследствии опровергнуто, то атрибуцию ПIЛ, предложенную А.А. Шахматовым, многие историки сочли вполне убедительной.

В частности, такого мнения придерживался А. Н. Насонов – один из наиболее авторитетных исследователей псковского летописания: «С одной стороны, почтительное уважение к великому князю московскому и безусловное признание его власти, с другой – ненависть к московским наместникам, стремление к обличению тех порядков, которые породили столько “плачущих и вопиющих день и ночь”»2 – такая мировоззренческая позиция обнаруживается, как считал А. Н. Насонов, во многих статьях летописи, в первую очередь – в «Повести о Псковском взятии» (7018/1510 г.). Сходным образом выражено это же политическое кредо в «ироническом выпаде» против местных властей в статье 7036 (1528) года, повествующей о кончине великокняжеского дьяка Михаила Григорьевича Мисюря Мунехина. Таковы же, как отмечал А. Н. Насонов, воззрения автора теории «Москва – Третий Рим»: с одной стороны, Филофей «обнаруживает уважение к великому князю московскому и не только безусловное признание, но и высокое представление о его власти», с другой – «выступает обличителем московских наместников и новых порядков»3.

Другим аргументом в пользу того, что свод 1547 г. был написан в Елеазаровой пустыни, является, по мнению Насонова, включение в его состав Послания о Купальской ночи игумена монастыря Памфила4. С атрибуцией А. Н. Насонова согласился Д. Стремоухов, указав еще одну черту сходства между сводом 1547 г. и посланиями Филофея.

По его мнению, она обнаруживается в «плаче» Пскова, завершающем описание событий 1510 г.: «Прилетѣл на мене многокриль-ныи орел, исполнь крыле нохтеи, и взя от мене кедра древа Ливанова5. Насонов считал, что этот образ, соотносимый с гербом Московского государства, был навеян Книгой Иезекииля6. Однако Стремоухов высказал догадку, что в нем соединились мотивы еще как минимум двух пророческих книг – Даниила и III Ездры7. При этом последняя лишь незадолго до Псковского взятия была переведена с латыни в кружке новгородского архиепископа Геннадия. В то же время, мы точно знаем, что этот текст был известен Филофею, так как он ссылается на него в «Послании о покорении разума откровению»8.

Концепция А. Н. Насонова была также в целом принята Н. Н. Масленниковой. Хотя она и оговаривалась, что «оставляет открытым вопрос об авторе свода 1547 г.»9, ею были не только приняты все аргументы своего предшественника, но и присовокуплены новые. В частности, исследовательница увидела сходство социально-политической позиции составителя свода и Филофея в том, что оба они не просто лояльны великом князю, но и е враждебны городскому плебсу, что указывает на принадлежность к высшим слоям Пскова. В подтверждение высокого социального статуса старца Елеазарова монастыря она приводит следующий довод: «В Послании к опальному вельможе он пишет, что только Бог может избавить “от сильных насилования и от врагов и другов наветы и оклеветания и от менших и безродных унижения и бесчестия”; вряд ли Филофей стал бы писать о бесчестии от людей безродных и меньших, если бы сам к ним принадлежал»10.

Отражением аналогичной позиции составителя свода Н. Н. Масленникова сочла рассказ о событиях 1471 г., в котором летописец обличает «невегласов» и «препростую чадь», позарившуюся на земли Троицкого собора11. Впрочем, в данном случае, ею не были учтены результаты текстологических исследований А. Н. Насонова, доказавшего, что Строевский список, в котором содержится этот рассказ, и представленный в изданиях 1837 и 1848 гг. как часть ПIЛ 12, не имеет отношения к своду 1547 г. Тем не менее, даже за вычетом указанного фрагмента, в летописи можно найти весьма нелестные высказывания о «простой чади». В частности, негативное отношение к городским низам и вечевому строю проявляется в заключительной части «Повести о Псковском взятии», где в качестве причины господней кары, постигшей город, названы «злые и лихие поклепы и оу вѣчьи кричание»13. Недовольство дерзким поведением плебса отражено и в статье 7048 (1540) г., повествующей о появлении в городе резных икон: «И многие невѣжливые люди поставиша то есть болванное поклонение, и бысть в людех молва велика и смятение; и начаша простая чадь священником говорить, и священники поидо-ша о тѣх святых иконах к намѣстником и дьяком псковским с собора, что бысть в людех великое смятение»14.

Против версии о принадлежности автора теории «Москва – Третий Рим» к городской элите выступил профессор Кембриджского университета Н. Е. Андреев. По его мнению, «Филофей был выходцем из простой семьи, вероятно, крестьянской», и с годами его жизненные приоритеты «постепенно смещались в сторону защиты угнетенных»15. Впрочем, это суждение почтенного профессора следует отнести к историографическим курьезам. Дело в том, что версия крестьянского происхождения Филофея является результатом буквального понимания самоаттестации старца из его «Послания на звездочетцев и латин», адресовнного Мисюрю Мунехину: «Яз селской человѣкъ, учился буквам, а еллинскых борзостей не текох»16.

В действительности же это выражение восходит к возникшей еще в Античности дихотомии «сельский – городской» в значении «необразованный – воспитанный» (по-гречески – ἄγροικος / ἀστεῖος17, в латиноязычном варианте – rusticitas / urbanitas18). Указанное понимание «сельскости», ставшее общепринятым в среде интеллектуалов Средневековья, отразилось в таком элементе эпистолярного этикета, как риторическая фигура «снискания расположения» (captatio benevolentiae19) в виде оправдания за «грубость слога» (relationis ipsus rusticitas20). А то, что употребление этой фигуры речи было для Филофея отнюдь не случайным, говорит частота подобных са-моаттестаций в его посланиях и содержащиеся в них отсылки к признанным авторитетам русской средневековой книжности. Текстуально наиболее близка к формуле самоуничижения из «Послания на звездочетцев» созвучная фраза из другого послания Филофея – «О покорении разума откровению», также адресованного Мисюрю Мунехину:

Послание на звездочетцев

Послание о покорении разума

и латин

откровению

И тебѣ, моему государю, вѣдомо, что яз селской человѣкъ, учился буквам, а еллинскых борзостей не текох, а риторских астроном не читах, ни с мудрыми философы в бесѣдѣ не бывал21.

И тебѣ, государь, вѣдомо, я человекъ селской и невѣжа в премудрости, не во Аѳинех родился, ни у мудрых ѳилосоѳ учился, ни с мудрыми ѳилосоѳы в бесѣде не бывал22.

По мнению А. Л. Гольдберга, второе из этих посланий является не самостоятельным произведением, а лишь редакцией первого. Однако именно сличение самоаттестаций (не говоря уже о существенных различиях в тематике посланий) говорит о первичности текста «Послания о покорении откровению». Представленное в нем «снискание расположения», по сути, является комбинацией двух цитат – из «Моления Даниила Заточника» («Аще есмь не во Афинѣх рослъ, ни от филосов учился»23) и Послания Нила Сорского Гурию Тушину («невѣжда и поселянинъ есмь»24). Однако в «Послании на звездочетцев и латин» это сходство уже не просматривается, так как Филофей адаптировал самоаттестацию под тематику нового послания. В то же время другую часть данной формулы он вновь использовал в «Послании о крестном знамении»: «Аз бо грубый во всех и невѣжа в премудрости, якоже Валаамова осля безсловесное словесного учаше и скотина пророка наказоваше»25.

Таким образом, мы видим, что Филофей целенаправленно использует разные варианты эпистолярной формулы captatio benevolentiae, которая в среде интеллектуалов поздней Античности и Средневековья выполняла функцию коммуникативно-идентификационного маркера: «Принижая свой талант и уровень образования, а также качество текстов, авторы писем побуждали адресатов опровергать несправедливую самооценку, тем самым поддерживая эпистолярную коммуникацию и социальные связи, а также формируя закрытое элитарное сообщество единомышленников, отличавшихся утонченной культурой и высоким уровнем образования и тем самым противопоставляя себя простолюдинам и варварам»26. Соответственно, Филофей, употребляя троп captatio benevolentiae, не только не причислял себя к «поселянам», но и наоборот, дистанцировался от «простой чади», маркируя свою принадлежность к элите.

Второе утверждение Н. Е. Андреева – о «защите угнетенных» – также является примером извлечения информации ex nihilo . Его источник – так называемая «биографическая заметка», соседствующая в некоторых сборниках с посланиями Филофея. В ней об авторе посланий сказано, что он «много показа дерзновение к государю и моление о людех, тако ж и боѧром и намѣстником псковским и обличи их о многої неправдѣ и насилованиї»27. Однако в действительности заметка не содержит никаких конкретных сведений и состоит из общих фраз, явно вторичных по отношению текстам Филофея. Кроме того, она отсутствует в более ранних сборниках, из чего можно заключить, что «биографическая заметка» была составлена «задним числом», значительно позже самих посланий28.

Вывод А.А. Шахматова и других историков о явном сходстве социально-политической позиции составителя ПIЛ и автора теории «Москва – Третий Рим» был также поддержан ведущим специалистом по истории псковской книжности позднего Средневековья В.И. Охотниковой: «В своде 1547 г., как и в посланиях Филофея, сочетаются уважение к великому князю московскому и безусловное приятие его власти с обличением московских наместников и тех порядков, которые они установили в Пскове»29. Отражение этого кредо она видит не только в «Повести о Псковском взятии» и рассказе о смерти Мисюря Мунехина, но и в статье 7049 (1540/41) г. Действительно, мы видим, что здесь отмеченная ранее мировоззренческая позиция – ненависть к московским наместникам при лояльном отношении к великому князю – проступает даже более выпукло, чем в других статьях. Наместники в изложении летописца – «све-репи, аки лвове», а великий князь Иван Васильевич – милосерден к псковичам, и потому пожаловал их правом судить и казнить «лихих людей», не обращаясь к наместникам30. Добавим к этому, что в статье 7049 (1540/41) г. летописец использует этикетную формулу самоуничижения («груб разумом и смыслом»), подобную аналогичным самоаттестациям в произведениях Филофея.

Более скептическое отношение к данной атрибуции было высказано Т.В. Кругловой. Посетовав на то, что «идея о принадлежности свода 1547 года Елеазаровскому старцу, несмотря на слабую аргументацию, продолжает жить в умах ученых»31, она предложила иную версию происхождения этой летописи. По мнению Т.В. Кругловой ее составителем мог быть дьяк Пятницкого женского монастыря Кузьма, который во вкладной записи Октоиха из собрания Троице-Сергиева монастыря назван «летописцем». Сделав из этого вывод, что «дьяк Кузьма именует себя летописцем по характеру работы, которой он в данный момент занимался», Т.В. Круглова задается целью найти «следы его авторской работы в летописном материале того времени, которым мы в настоящее время располагаем»32. Таковыми она считает более пространное, чем в ПIЛ, сообщение о строительстве каменной церкви в Пятницком монастыре, а также упомянутый ранее рассказ о резных иконах, одна из которых была поставлена в той же обители. Из этого делается следующий вывод: «Внимание автора летописного свода 1547 года к церковным и гражданским событиям в городе, упоминание женского Пятницкого монастыря, видимо, не случайны. Они вполне могли быть связаны с летописной работой дьяка Кузьмы»33.

Однако, право же, двукратное упоминание в своде о Пятницком монастыре и самоаттестация Кузьмы как «летописца» вряд ли могут перевесить «слабую аргументацию» шахматовской версии. Не спасает положение и следующий пассаж: «Все сюжеты свода 1547 года, начиная с 1510 года, были записаны современником событий, они содержат массу интересных деталей, имеют яркую эмоциональную окраску. Автор (или авторы) много внимания уделял участию псковичей в военных походах великого князя Московского против Литвы и Польши. С положительной точки зрения и с нескрываемой симпатией характеризуется деятельность псковского дьяка 486

Мисюря Мунехина, особенно, в деле церковного строительства и возвышения Псково-Печерского монастыря. Много внимания уделяется городской жизни»34. Совершенно очевидно, что все перечисленное с бóльшими основаниями может быть отнесено к Филофею. В особенности это касается «нескрываемой симпатии» к Мисюрю. Пожалуй, у старца Елеазаровой пустыни, как минимум пять лет состоявшего с ним в довольно доверительной переписке, было явно больше оснований для этого, чем у некоего дьяка второразрядного женского монастыря.

Также в пользу авторства Филофея, а не дьяка Кузьмы говорит «новгородская тема», всплывающая в статьях 7048 и 7049 гг. В первой из них говорится, что вопрос о резных иконах, вызвавших смятение в умах псковичей, были отдан на суд архиепископу Макарию. При этом обращает на себя внимание то, что вердикт владыки явно не соответствовал первоначальному мнению летописца о новых образах – их почитание он называет «болванным поклонением». Тем не менее решение архиепископа принимается со смирением и предельной почтительностью: «И владыка Макареи сам знаменовался тѣм святым иконам, и молебен имъ соборне пѣл, и честь имъ воздал и проводил их самъ до соудна, и велѣл псковичем оу тѣх старцов тѣ иконы выменити, и велѣл псковичем святые иконы стречати соборнѣ всѣм, и в которои день тѣ иконы было стречать, з завтренею»35.

В следующей статье, описывающей события осени 1541 г., новгородская тема сопряжена с более драматическими обстоятельствами. Сразу же за описанием пожаров, нанесших городу большой урон, летописец разражается гневной отповедью великокняжеским наместникам, не только созвучной подобным инвективам в «Повести о Псковском взятии» и в статье 7036 г., но и превосходящей их по эмоциональному накалу: «В тыя же лѣта, господоу богу по-пущшу за оумножение грѣх ради наших, быша намѣсники на Пскове сверѣпи, аки лвове, и людие его аки звѣрие дивии до крестьян, и начаша поклепцы добрых людей клепати, и разбегошася добрые люди по иным городом, а игумены честные из монастырей избегоша в Новгород»36.

Имеются веские основания для предположения, что в данном пассаже летописец – он же старец Филофей – говорит о себе самом. Начнем с того, что во многих списках посланий старец Елеазарова монастыря назван игуменом, и многие историки, начиная с В. Н. Малинина, признавали это весьма вероятным. Основание для этого дает Житие Евфросина, в котором упоминается игумен Филофей. При нем, как сообщает житие произошло чудо раскаяния и пострижения разбойника Василия тесные Очи. При этом в сюжете о следующем чуде – об исцелении некоего Иуды, произошедшем в правление Ивана Васильевича (т.е. не ранее 1533 г.) и при архиепископе Макарии (т.е. до марта 1542 г.), – игуменом назван Нил. Следовательно, смена настоятелей произошла между 1533 и 1542 гг., т.е. как раз в то время, которое указано в летописной статье. Добавим, что именно на этой статье завершается полноценное и последовательное ведение летописи. Далее записи становятся все более лапидарными, а в 1547 г. составление свода прекращается. И как раз с этого времени – причем именно через Новгород – начинается распространение посланий Филофея в общерусском масштабе. В 1541 г. завершается работа на Софийским списком Великих Четий Миней и вскоре начинается составление Успенского списка, в который было включено «Послание на звездочетцев»37. В пользу данной версии говорит и то обстоятельство, что в синодике Елаезарова монастыря Филофей не упомянут. Следовательно, почил он вне обители38.

Отметим также, что многие историки находили в сочинениях инока Елеазарова монастыря свидетельства его тесных связей с Новгородом. Как уже было отмечено ранее, еще в 1953 г. Стремоухов указал на переведенную при дворе архиепископа Геннадия III Книгу Ездры как на один из источников теории «Москва – Третий Рим». Также Филофей мог быть связан с новгородскими книжниками через Мисюря Мунехина: один из видных представителей этого кружка Дмитрий Герасимов называл себя «вскормленником» псковского дьяка39. Новгородская тема – устранение многолетнего «вдовства» местной кафедры – отражена и в адресованном Василию III «Послании о крестном знамении», традиционно атрибутируемом Фи-лофею40. В связи с этим Н.В. Синицыной была высказана гипотеза, согласно которой данное послание могло быть завуалированной формой ходатайства о поставлении Макария на новгородскую кафедру41. Косвенным ее подтверждением служит тот факт, что вскоре после интронизации Макарий удовлетворил прошение псковского духовенства об урегулировании порядка рассмотрения его наместниками тяжб клириков с «черными людьми»42. С одной стороны, это можно рассматривать как своего рода жест благодарности за оказанную поддержку, а с другой – лишний раз показывает, что сетования на «простую чадь», встречающиеся и в ПIЛ, и в сочинениях Филофея были отнюдь не случайны.

В совокупности всех перечисленных обстоятельств версия отъезда Филофея из Пскова в 1541 г. представляется весьма вероятной. Добавим к сказанному ранее, что после смерти М. Г. Мисюря Мунехина возникли серьезные осложнения у тех, кому покровительствовал великокняжеский дьяк, и Филофей, как один из людей, близких к Мисюрю, тоже мог стать жертвой этой интриги. Поэтому его бегство в Новгород, под защиту Макария, поставлению которого он способствовал своим обращением к Василию III, выглядит вполне естественным, если не единственно возможным шагом.

В списке «особых примет», по которым можно было бы идентифицировать составителя свода 1547 г. и старца Филофея осталось назвать еще одну, которая лишь вскользь упоминалась исследователями, но не получила должного освещения. А. Н. Насонов обмолвился об «ироническом выпаде» летописца в адрес наместников великого князя в статье 7036 (1528) г., но не развил эту мысль, что само по себе неудивительно: не только для советской историографии, но и для предреволюционной, испытавшей сильное влияние позитивизма, характерен был преимущественный интерес к социально-политической проблематике при почти полном невнимании к индивидуальности книжника, его ментальности и психологическому складу личности. Все мы помним афоризм А.А. Шахматова: «Рукой летописца управляли политические страсти и мирские интересы»43. Но многие забывают (а некоторые – и не ведают), что это – лишь завершающая часть весьма пространного рассуждения, общий смысл которого сводится к фактическому отрицанию важности понимания убеждений, идеалов, внутреннего мира книжника. Но… «время разбрасывать камни, и время собирать». И сегодня текстологический анализ уже не может считаться полноценным без обращения к ментальности и психологическому складу личности автора произведения.

Вопрос об «ироничности» составителя ПIЛ чрезвычайно важен для реконструкции авторского образа – как минимум потому, что эта черта личности и манеры письма проявляется не только в статье, упомянутой А. Н. Насоновым. Горькой иронией, переходящей в беспощадный сарказм, пронизана «Повесть о Псковском взятии». Достаточно вспомнить о «правде» и крестном целовании московских наместников, дьяков и тунов, которое «взлетѣло на небо, и кривда начаша в них ходити»44. Случайна ли эта интонация? И является ли совпадением, то, что в сочинениях Филофея мы также обнаруживаем склонность автора к иронии. При этом следует подчеркнуть, что имеется в виду не «ироничность» в обыденном значении данного слова, а то, что, пользуясь словами Ф. Р. Анкерсмита можно назвать «тропологической моделью»: «типы сюжетности, научного объяснения и идеологической импликации комбинируются в соответствии с доминирующим тропом»45. Когда Филофей, призывая Мисюря не верить астрологам, замечает, что вне зависимости от расположения звезд, «от царя царевич родится, а от князя князь, и аще и не достижет малым чим отчаа славы и чести, но землѣделец не бывает»46, он не просто насмехается над оппонентом. В данном случае мы имеем перед собой едва ли не первый в русской истории пример последовательного применения логической аргументации. В приведенной цитате используется самый «ироничный» метод опровержения – reductio ad absurdum, но Филофей применяет и другие полемические приемы – такие, как апелляция к происхождению, личному опыту, здравому смыслу. А доказательство перехода на Русь достоинства Третьего Рима построено Филофеем по модели инвертированного силлогизма: малая посылка (два Рима пали) → большая посылка (римское царство неуничтожимо) → вывод («два убо Рима падоша, а третий стоит, а четвертому не быти»47).

Уже само по себе это делает фигуру ироника, каковым, безусловно является Филофей, весьма «приметной» в интеллектуальном ландшафте средневековой Руси. Но к этому следует добавить, что выбор тропологической модели лишь отчасти зависит от самого интеллектуала, поскольку в значительной мере он продиктован исторически обусловленным уровнем развития когнитивных функций и особенностями ментальности общества и эпохи. Ирония представляет собой один из самых сложных, интеллектуально насыщенных тропов, предполагающих высокий уровень развития абстрактного мышления. В то же время предрасположенность к ироническому складу интеллекта связана с особым типом рациональности: вполне органичная для античной или западно-христианской культуры, ирония не могла не дискриминироваться в ареале византийской цивилизации с ее мистической устремленностью к горним пределам, которой более соответствует метафора. Не случайно в трактате Георгия Хировоска «Об образах», славянский перевод которого дошел в составе Изборника 1073 г., для обозначения иронии выбрана лексема «поругание», определяемая как «слово лицемѣрно»48. В сумме перечисленных обстоятельств следует признать иронический тип не просто нехарактерным, но и чрезвычайно редким, для русской средневековой книжности. В подтверждение этой мысли укажем на самого, пожалуй, последовательного ироника древнерусской книжности, именно в силу своей инаковости признаваемого загадочным и уникальным явлением в нашей средневековой словесности: это Даниил Заточник, остро осознающий свою маргинальность и эпатирующий читателя хлесткими сентенциями. И удивительно ли, что в посланиях Филофея обнаруживаются скрытые цитаты из этого источника?

Также следует привести явную параллель к своду 1547 г., оставляя в стороне вопрос о ее первичности или вторичности. В «Стихе о Голубиной книге» имеется мотив, поразительно похожий на финал «Повести о псковском взятии»:

Кривда Правду одолеть хочет.

Правда Кривду переспорила.

Правда пошла на небеса49.

Итак, два ироника, при этом – земляки и современники – это слишком много для русского Средневековья, принимая во внимание крайнюю узость круга интеллектуалов того времени, чтобы быть совпадением. Таким образом, имеются достаточно весомые доводы в пользу шахматовской атрибуции ПIЛ, но все они представляют собой «косвенные улики». Решающим аргументом могло бы стать установление текстологической зависимости между сводом 1547 г. и произведениями, надежно атрибутируемыми Филофею, однако это чрезвычайно трудно в силу специфики летописного жанра. Авторское начало, крайне слабо выраженное в средневековой книжности, в летописях прослеживается еще слабее.

Но если черты индивидуального литературного стиля не проявляются явно, их можно обнаружить на уровне статистических закономерностей, отражающих подсознательные языковые пристрастия автора. Решению этих задач служит стилометрия – квантитативная методика исследования структуры текста, позволяющая выявлять неявные индивидуальные особенности авторской письменной речи. В нашей стране для этих целей уже давно и с успехом применяется методика, разработанная группой Л.В. Милова и Л.И. Бородкина. Суть его заключается в установлении наиболее существенных черт литературной манеры автора, проявившихся в его пристрастиях к определенным сочетаниям грамматических форм в рамках простого предложения.

Чтобы установить данные статистические закономерности авторского стиля, из сравниваемых текстов вычленяются выборки объемом в 1000 знаменательных слов (без предлогов, союзов и частиц) и производится их грамматический анализ. Каждому грамматическому классу присваивается соответствующий цифровой код, в последовательность которых переводятся сравниваемые тексты. Количество кодов в зависимости от специфики анализируемых источников, может варьироваться от 9250 до 15051. Далее составляется матрица частот парных встречаемостей грамматических классов в направлении развертывания текста (слева направо), на основе которой строятся графы сильных связей (т.е. связей, встречающихся чаще установленного порогового показателя). Сходство графов оценивается по числу общих и различающихся «узлов» – вершин, в которые входит не менее трех «дуг» (т.е. сильных синтаксических связей) и выражается коэффициентом близости ρ, вычисляемым по формуле ρ1,2 = n1,2 / (n1 + n2 – n1,2), где n1 – число узлов в первом из сравниваемых графов, n2 – во втором, n1,2 – число узлов, общих для двух графов. В случае принадлежности сравниваемых текстов одному автору коэффициент близости будет колебаться в диапазоне от 0,5 до 1, если же они написаны разными людьми – от 0 до 0,5. Особенностью данного метода является возможность определенного «сбоя» из-за того, что средневековый литературный стиль в значительно большей степени, чем в Новое время, определялся канонами жанра (по выражению С.С. Аверинцева, «жанру как бы позволяется иметь собственную волю, более властную, чем авторская»52). Для снижения этого искажающего эффекта возможно дополнение метода еще одной операцией – извлечением «общеязыкового ядра», т.е. совокупности связей, свойственных всем без исключения сравниваемым текстам и, следовательно, отражающих общие законы языка, а не индивидуальные черты авторского стиля53.

С целью проверки гипотезы о принадлежности Филофею части свода 1547 г., начинающейся со статьи 1510 г. («Повести о Псковском взятии»), были взяты выборки в 1000 значимых слов из данного текста, двух произведений, надежно атрибутируемых псковскому старцу («Послание на звездочетцев и латин» и сочинение «Об обидах церкви»54), а также текста, доподлинно не принадлежащего Филофею – Псковской Третьей летописи (далее – ПIIIЛ). Для большей чистоты эксперимента был выбран фрагмент, повествующий о тех же событиях, что и анализируемый текст. Далее был произведен грамматический анализ слов, при котором учитывались: для глаголов – время, лицо, инфинитив, наклонение, безличная форма; для существительных – падеж; для прилагательных – падеж, форма (полная или краткая), тип, степень сравнения; для причастий – залог, время, падеж, форма; для местоимений – падеж, тип; для числительных – тип; учитывались также наречия и деепричастия. Затем были построены матрицы частот парных встречаемостей и соответствующие им графы при значении порога встречаемости, равного 5. На следующем этапе были выявлены существенные синтаксические связи, составляющие общеязыковое ядро: глагол 3 лица в аористе – существительное в именительном падеже (6→17); существительное в именительном падеже – существительное в именительном падеже (17→17); прилагательное качественно-относительное в именительном падеже – существительное в именительном падеже (24→17); существительное в винительном падеже – глагол 3 лица в аористе (21→6); прилагательное качественно-относительное в винительном падеже – существительное в винительном падеже (27→21); существительное в родительном падеже – существительное в винительном падеже (19→21); количественное числительное – существительное в родительном падеже (99→19). Графы, полученные после извлечения общеязыкового ядра (рис. 1 – 4), позволяют выявить в сравниваемых текстах очевидные стилистические различия.

Рис. 1. Псковская Первая летопись

Рис. 2. Псковская Третья летопись

Рис. 3. Послание на звездочетцев и латин

Рис. 4. Слово об обидах церкви

Особенно наглядно проявляется это при сопоставлении двух летописных текстов: в графе ПIЛ, в отличие от ПIIIЛ, отсутствуют узлы, образуемые существительными в именительном (17) и местном (23) падежах; для передачи прошедшего времени его автор чаще использует перфект (15), тогда как другой летописец предпочитает аорист (6). Кроме того, в синтаксической структуре ПIЛ представлены глаголы в инфинитиве (16) и настоящем времени (3), отсутствующие в графе ПIIIЛ.

В то же время, можно выделить черты литературного стиля, свойственные как Своду 1547 г., так и произведениям Филофея («Послание на звездочетцев» и «Об обидах церкви»): во всех трех графах имеется связка существительного в именительном падеже с глаголом настоящего времени и существительным в винительном падеже, что нетипично для синтаксической структуры ПIIIЛ.

Вычисление коэффициента близости графов представлено в следующей таблице:

ПIЛ

ПIIIЛ

Посл.

на звездо-четцев

Об обидах церкви

ПIЛ

0,33

0,50

0,67

ПIIIЛ

0,33

0,33

0,33

Посл. на звездочетцев

0,50

0,33

0,67

Об обидах церкви

0,67

0,33

0,67

Полученные результаты вполне подтверждают корректность метода: коэффициент ρ для графов двух произведений Филофея оказался весьма высоким (0,67), что и должно быть в случае принадлежности сравниваемых текстов одному автору, тогда как между каждым из них и фрагментом из Псковской Третьей летописи, к которой старец Елеазарова монастыря не мог иметь никакого отношения – низким (0,33). В сравнении с этими результатами показатели коэффициента близости между выборкой из свода 1547 г. и произведениями Филофея дают основания атрибутировать исследуемый текст старцу Елеазарова монастыря. При этом более высокий показатель ρ для графов свода и «Слова» (0,67), чем для того же текста и «Послания на звездочетцев» (0,50) объясняется тем, что данная выборка взята из «Повести о Псковском взятии» (статьи 1510 г.), в кульминации которой («Плач о Пскове») проявляются определенные черты риторического произведения – жанра, к которому относится «Слово об обидах церкви».

Таким образом, вся совокупность аргументов, полученных с помощью традиционных текстологических методов, а также благодаря современному квантитативному инструментарию, свидетельствует в пользу того, что и Псковский летописный свод 1547 г., и сочинения, излагающие теорию «Москва – Третий Рим», вышли из-под пера одного автора – старца Елеазарова монастыря Филофея. Разумеется, результат стилометрического анализа по методу графов носит предварительный характер. Исследования требуют своего продолжения: возможно увеличение числа анализируемых выборок и применение более детальной кодировки текста. Тем не менее выявленные черты сходства синтаксической структуры cвода 1547 г. и произведений Филофея можно рассматривать, как еще один весомый аргумент в пользу причастности автора теории «Москва – Третий Рим» к составлению этой летописи.